Город и псы, стр. 22

– Кто?

– Не знаю. Кто-нибудь. Она такая красивая.

– Ничего особенного. Скорей уродина.

– Для меня красивая.

– Сопляк ты! Я предпочитаю бабу, с которой можно переспать.

– Понимаешь, я, кажется, ее люблю.

– Ах, сейчас заплачу!

– Если б она согласилась ждать, пока я кончу образование, я бы на ней женился.

– Рога наставит. Хотя какое мое дело. Хочешь, пойду к тебе в шаферы?

– Почему ты так говоришь?

– Лицо у тебя такое, рога пойдут.

– Наверное, она не получила мои письма.

– Наверное.

– Почему ты не хотел написать? Ты на этой неделе всем писал.

– Не хотел, и все.

– Что я тебе сделал? Чего ты сердишься?

– Надоело тут торчать. Думаешь, тебе одному на волю хочется?

– Почему ты поступил в училище?

Альберто засмеялся:

– Чтоб спасти честь семьи.

– Ты не можешь говорить серьезно?

– А я серьезно, Холуй. Папаша сказал, я втаптываю в грязь честь семьи. И сунул меня сюда, чтоб я исправился.

– Почему ты не провалился на вступительных?

– Из-за одной девчонки. Разочаровался во всем, ясно? И в наше заведение так поступил – с горя и ради чести семьи.

– Ты был влюблен?

– Она мне нравилась.

– А она красивая была?

– Да.

– Как ее звали? И что у вас было?

– Элена. Ничего не было. И вообще не люблю про себя рассказывать.

– Я вот тебе рассказываю.

– Твое дело. Не хочешь – не говори.

– Сигареты есть?

– Нет, сейчас достанем.

– Я без гроша.

– У меня есть два соля. Вставай, пошли к Паулино.

– Не могу, надоело. Меня прямо тошнит от Питона и от этого Гибрида.

– Тогда спи. А я пойду.

Альберто встал. Холуй смотрел, как он надевает берет и поправляет галстук.

– Хочешь, я тебе кое-что скажу? – проговорил Холуй. – Я знаю, ты будешь смеяться. А мне все равно.

– Говори.

– Ты мой единственный друг. Раньше у меня были только знакомые. Да и тех не было – так, здоровался. Мне только с тобой хорошо.

– Наверное, так дамочки в любви объясняются, – сказал Альберто.

Холуй улыбнулся.

– Грубый ты, – сказал он. – А добрый.

Альберто пошел к выходу. В дверях он обернулся.

– Достану сигарет – принесу.

Во дворе было мокро. Пока они говорили в казарме, пошел дождь, а он и не заметил. По ту сторону луга сидел на траве кадет. Тот, что в прошлую субботу, или другой? «А теперь я туда войду, а потом мы выйдем на пустой двор, и войдем в казарму, и я скажу, мы были у Гибрида, и мы заснем, и будет воскресенье, и понедельник, и много недель».

VI

Он вынес бы и позор и одиночество – к ним он привык, они только ранили душу, но этой пытки заключением он вынести не мог, он ее не выбирал, его скрутили насильно, словно надели на него смирительную рубаху. Он стоял у дверей лейтенанта и не решался поднять руку. Он знал, что постучится, – он тянул три недели и теперь не боялся и не тосковал. Просто рука не слушалась, вяло болталась, висела, не отклеивалась от брюк. Так бывало и раньше. В школе св. Франциска Сальского [15] его дразнили куколкой, потому что он всегда трусил. «Куколка, а ну поплачь, поплачь!» – кричали ребята на переменах. Он отступал спиной к стене. Лица надвигались, голоса крепчали, детские рты хищно скалились – вот-вот укусят. Он плакал. Наконец он сказал себе: «Надо что-то сделать». При всем классе он вызвал самого сильного – сейчас он уже не помнил ни его имени, ни лица, ни грозных кулаков, ни сопенья. Когда он стоял перед ним – на свалке, в кругу кровожадных зрителей, – он не боялся, даже не волновался, он просто пал духом. Его тело не отвечало на удары и не уклонялось от них – оно ждало, пока тот, другой, устанет. Он хотел наказать, переделать свое трусливое тело, потому и заставил себя обрадоваться, когда отец заговорил об училище, потому и вытерпел здесь двадцать четыре долгих месяца. Теперь надежда ушла; он никогда не станет сильным, как Ягуар, или хитрым притворой, как Альберто. Его раскусили сразу – никак не скроешь, что ты беззащитный, трус, холуй. Теперь он хотел одного – свободы; делать что хочешь со своим одиночеством, вести его в кино, запираться с ним наедине. Он поднял руку и трижды постучал в дверь.

Может быть, Уарина спал? Его припухшие глаза багровели на круглом лице, как две язвы; волосы были всклокочены, взгляд мутный.

– Мне надо с вами поговорить, сеньор лейтенант. Лейтенант Ремихио Уарина был среди офицеров таким же изгоем, каким Холуй среди кадетов: он не отличался ни ростом, ни силой, его команды вызывали смех, его никто не боялся, сержанты отдавали ему рапорт, не вытягиваясь, и презрительно смотрели на него; его рота была хуже всех, капитан Гарридо распекал его на людях, кадеты рисовали его в непристойных позах. По слухам, он держал лавочку в Верхних Кварталах, его жена торговала там сластями и печеньем. Почему он пошел в военное училище?

– Что там у вас?

– Разрешите войти? Я по важному делу, сеньор лейтенант.

– Вы хотите побеседовать со мной? Обратитесь к своему непосредственному начальнику.

Не одни кадеты подражали лейтенанту Гамбоа. Уарина перенял у него привычку стоять навытяжку, цитируя устав. Но в отличие от Гамбоа у него были хилые ручки и дурацкие усики – черное пятнышко под носом. Кто такого испугается?

– Это тайна, сеньор лейтенант. Дело очень важное.

Лейтенант посторонился, он вошел. Постель была в беспорядке, и Холуй сразу подумал, что, наверное, вот так – голо, печально, мрачно – в монастырской келье. На полу стояла пепельница, полная окурков; один еще дымился.

– Что у вас? – повторил Уарина.

– Я по поводу того стекла.

– Имя, фамилия, взвод, – быстро сказал лейтенант.

– Кадет Рикардо Арана, пятый курс, первый взвод.

– Что там еще со стеклом?

Теперь трусил язык – не шевелился, высох, царапал, как шершавый камень. Что это, страх? Кружок изводил его; а после Ягуара Кава был хуже всех, он крал у него сигареты и деньги и как-то раз, ночью, помочился на него. В определенном смысле он, Холуй, действовал по праву – в училище уважали месть. И все же в глубине души он чувствовал себя виноватым. «Я не Кружок выдаю, – думал он, – а всех ребят, весь курс».

– В чем дело? – сердито сказал Уарина.– Вы что, посмотреть на меня пришли? Никогда не видели?

– Это Кава, – сказал Холуй и опустил глаза. – Меня отпустят в субботу?

– Что? – сказал лейтенант. Он не понял. Значит, еще можно выкрутиться, уйти.

– Стекло разбил Кава, – сказал Холуй. – Он украл вопросы по химии. Я видел, как он туда шел. Отпустят меня?

– Нет, – сказал лейтенант. – Посмотрим. Сперва повторите то, что вы сказали.

Лейтенантово лицо округлилось, на щеках и у губ задрожали складочки. Глаза довольно заулыбались. Холуй успокоился. Вдруг стало безразлично, что будет с ним, с субботой, с училищем. Правда, лейтенант Уарина не выражал особой благодарности. Что ж, это понятно, он ведь чужой, и лейтенант, должно быть, его презирает.

– Пишите, – сказал лейтенант. – Садитесь и пишите. Вот бумага и карандаш.

– Что писать, сеньор лейтенант?

– Сейчас продиктую. «Я видел, что кадет… как его?… да, Кава, из такого-то взвода, в такой-то день, в таком-то часу направлялся в учебный корпус, дабы незаконно присвоить экзаменационные вопросы по химии». Пишите четко. «Заявляю об этом по требованию лейтенанта Ремихио Уарины, который обнаружил похитителя, а также раскрыл мое участие в деле…»

– Простите, сеньор лейтенант, я…

– «…мое невольное участие в качестве свидетеля». Подпишитесь. Печатными буквами. Крупно.

– Я не видел, как он крал, – сказал Холуй. – Я только видел, как он шел в классы. Меня четыре недели не отпускают, сеньор лейтенант.

– Не беспокойтесь. Это я беру на себя. Не бойтесь.

– Я не боюсь! – закричал Холуй, и лейтенант удивленно взглянул на него. – Я четыре субботы не выходил. Эта будет пятая.

вернуться

[15]Св. Франциск Сальский (1567 – 1622) – церковнослужитель и богослов, родом из Савойи, создатель монашеского ордена салезианок.