Токио нас больше не любит, стр. 37

— По-моему, не густо.

— Другой больной, недавно приехавший из своей страны, сообщил, что слышит чей-то смех. «Это мои друзья из Южной Африки». Еще одна женщина, подвергнутая той же стимуляции, слышала рождественскую песенку, которую пели в ее деревне, в Голландии. Ей казалось, что она стоит в церкви и заново переживает красоту этого момента. Так она стояла много лет назад.

— Я не хочу возвращаться в церковь.

— Я просто привел пример. По словам пациентов, эти возвращенные переживания кажутся «более реальными, чем воспоминания». Они разворачиваются, сохраняя временную последовательность пережитого, заканчиваются вместе с прекращением стимуляции и могут снова возникнуть, если приложить электроды к той же точке коры головного мозга. Несмотря на полученные результаты, работы в открытом Пенфилдом направлении вот уже несколько десятилетий не развивались должным образом.

— Почему?

— Вечные споры о местонахождении зон памяти. Но мы решили двигаться дальше по пути старика Пенфилда.

— Почему?

— Потому что его метод работает.

— Когда вы говорите «мы», к кому это относится? «Мы» звучит как-то скверно.

— Я имею в виду команду доктора Уортона Тьера.

— Так намного лучше.

Так и вышло, что я каждый день на какое-то время погружался в эксперимент «Пенфилд» — разумеется, продолженный в нужном направлении знаменитой командой доктора У. Тьера.

Да, кстати, город, который можно разглядеть из моего окна, оказался Берлином.

5. дни эксперимента «пенфилд»

Я в Токио, на холме, где разместились «гостиницы любви». Она идет на два-три шага впереди меня. На ней черное платье без рукавов и короткое пальто. Черные туфли на каблуках. На этом холме — тридцать или сорок маленьких заведений, комнаты в них сдаются по часам. При входе, возле двери — панель с подсвеченными фотографиями всех свободных комнат. Возле каждой фотографии воткнут ключ. Если вынуть ключ из щели, подсветка пропадает. Комнаты все разные. Мы входим в нашу, и я закрываю дверь. Она достает из мини-бара пиво. Коврик золотистый, в центре вышит дракон. На потолке и по обе стороны от кровати — зеркала. Теперь она стоит у окна. Занавески золотистые, кресла голубые, бархатные. Телевизор выключен. Радио включено. Звучит американская песня в стиле биг-бэндов пятидесятых, но поют, конечно, по-японски. Пахнет духами. Это не дешевые духи, как в кино, и не приторные духи, как в борделе. Это не тот запах духов, которым перебивают худший запах, — просто легкий, приятный запах духов. В любом случае это не ее духи, их запах вовсе ей не подходит, — этими духами пользовался тот, кто до нас занимал нашу комнату.

Она торопится. Ей скоро нужно быть в другом месте.

Я не располагаю всем временем на свете. Говорит она.

Не все зависит от тебя. Говорит она. Существует по меньшей мере миллион вещей, которые ты не в силах изменить. И все они важные.

Она уверена, что я ее понимаю, но на самом деле я точно не знаю, о чем идет речь. Я закуриваю, и она злится, поскольку считает, что целовать курящего мужчину — все равно что вылизывать пепельницу.

Она все еще не сняла пальто, но мне знакомо ее платье и я уже могу представить плечи.

Жарко. Окна закрыты. Если все здание вокруг этой комнаты будет охвачено пламенем, здесь не станет жарче, чем сейчас.

Вещи, которые от меня не зависят, говорит она, мне никогда не удастся изменить, да и другие, которые вроде бы мне подвластны, вероятно, тоже. Потом она замолкает так надолго, что я пугаюсь — как пугается проснувшийся среди ночи ребенок, не узнавая звуков собственного жилья. Я не могу ничего построить, говорит она, а будущее зависит от того, что мы построим сейчас, от всего, что мы пока еще не построили. Потом она снимает пальто и швыряет на постель. Я включаю телевизор и беру еще одно пиво. Дверь в ванную приоткрыта. Ванная вся позолочена. А она уже почти совсем разделась. Она почти на меня не смотрит. В каждой руке она прячет по мертвому зверьку. Это женщина, зажатая между воспоминаниями и предчувствиями. Как гигант разорванный надвое парой диких коней. Привязанный за руки и за ноги к двум коням, скачущим в разные стороны.

Она говорит: «Это ужасное место».

Но я с ней согласиться не могу.

Теперь мы стоим у дверей одной из этих «гостиниц любви» в квартале Сибуя. Мы еще не вошли, но определенно собираемся это сделать. Гостиницы лепятся одна к другой по всему холму. Мы наудачу выбираем маленькое французское заведение. Она спрашивает, бывали ли мы здесь когда-нибудь раньше, а я не знаю, что ответить. На ней пошитое на заказ красное платье, перехваченное на талии лентой. Поверх платья на ней надет черный плащ, хотя дождя нет и, кажется, не было целый день. Мы изучаем подсвеченные фотографии на панели рядом с дверью. Занятых комнат мало. Я вытаскиваю ключ, соответствующий простой комнате с голубым ковриком и фотографиями диких животных на стенах, но ей больше нравится белая комната с зеленым покрывалом на кровати. Комната, похожая на операционную. Я вставляю обратно вынутый ключ, и фотография, которая на несколько секунд погасла, снова подсвечивается. Я вытаскиваю ключ, соответствующий операционной, и фотография тут же гаснет.

— Где ты был целый день?

Я не знаю, где был целый день. Я даже не представляю, о каком целом дне идет речь.

— Я гулял.

— Целый день?

Сейчас около трех. Я это знаю, потому что в коридоре висят часы. Часы вмонтированы в фотографию водопада. Вода на изображении мерцает, и при известной доле идиотизма можно подумать, что она движется.

— Весь день? — снова спрашивает она.

Для нее в три часа день уже окончен. Если она так хочет. Также может случиться, что день начинается в десять часов вечера. Это уж как она пожелает. У нее в руках мера всех вещей.

— Я гулял по парку Ёёги-Коен.

— Тебе ведь не нравится этот парк.

— Теперь нравится. Мне нравится сидеть у реки. Там, где мы однажды лежали, пока не собрали на себя всех гусениц.

Она говорит, что помнит этих гусениц, и смеется. Она смеется, когда я вставляю ключ в щель. Смеется, когда мы заходим в комнату. И все еще смеется, когда я наконец закрываю дверь.

Она боится катастроф.

— Среди искореженных железяк, которые раньше были самолетом, слышен детский плач.

— Что?

— В газете пишут. Среди искореженных обломков самолета слышен детский плач. На телах мертвецов в беспорядке валяются фотоснимки. Люди везут из отпуска кучи фотографий. Фотографий на самом деле больше, чем кажется: есть еще снимки в камерах. Некоторые можно проявить, некоторые — нет. Некоторые из снимков сгорят в пожаре, вечном спутнике авиакатастроф.

— Не читай таких вещей.

— Почему нет? Дождь не падает на человека живущего по погоде.

— Что это еще за хрень?

— Вера катастрофы всегда оказывается сильнее чем вера жертв.

— Не все самолеты падают.

— Точнее будет сказать, что не все самолеты не падают. Мы так и будем на них летать, пока не подойдет наш черед?

У нее мания читать газету в ванне; газета, конечно, намокает, а часть, которая не намокает, влажнеет от пара, да еще — как будто и этого мало — газета мешает мне смотреть на ее тело.

— Знаешь, что меня пугает больше всего? Она, видимо, не знает, потому что молчит.

— Твой страх. И скрытое за ним возбуждение.

— Забавно: а вот меня больше всего пугает твое бесстрашие.

— У меня столько же страха, сколько у самого боязливого человека. Хотя, наверное, это другой страх.

— Не бывает другого страха. Страх всегда один и тот же.

— Не совсем.

— Не совсем?

— Не совсем. Твой страх начинается, когда самолеты падают, а мой — когда самолеты приземляются.

Теперь я сижу на кровати в номере отеля «Роппонги». Он не из тех «гостиниц любви» на холме — это тоскливый, маленький и пышный японский отель. Телевизор работает. Говорят о цепной реакции самоубийств всех этих виртуальных звезд. А она сейчас в душе. Я с кровати слышу плеск воды. Только что мы трахались. Я все еще голый. Размышляю о том, как сложилась бы моя жизнь, если бы она не была в душе, если бы она не могла выйти из ванной в любой момент. Я представляю, как бреду по улицам Акасаки. Захожу в бары. Сижу под автомобильными и железнодорожными мостами.