Назад к Мафусаилу, стр. 7

У края бездонной пропасти

Так вот шея бедной жирафы простерлась до небес и внушила людям веру в то, что они присутствуют при сумерках богов. Ибо, если подобный отбор мог создать жирафу из антилопы, совсем нетрудно вообразить превращение кишащей амебами запруды во Французскую Академию. Хотя указанный Ламарком путь — путь жизни, воли, целеустремленности и достижения цели, — оставался возможным, новоявленный путь голода, смерти, тупой покорности и игры случая, управляющих выживанием, стал также возможным, причем несомненно, что именно этот путь вызвал целый ряд метаморфоз, которые ранее казались сознательно задуманными. Не начни я с праздного по видимости рассказа о своем обращении к дискуссионным методам пророка Илии, меня бы спросили, каким чудом случилось так, что исследователя, который разверз перед нами бездну отчаяния, не только не побили камнями и не распяли как всеобщего врага, растоптавшего достоинство рода человеческого и отнявшего у вселенной ее предназначение, но, напротив, восторженно провозгласили Избавителем, Спасителем, Пророком, Просветителем, Освободителем, Глашатаем Надежды, Исцелителем и Провозвестником Новой Эпохи, тогда как Ламарка просто-напросто смахнули в сторону как автора незрелых, изживших себя догадок, едва ли достойного считаться заблудшим предшественником Дарвина?

В свете рассказанного мною анекдота объяснение вполне очевидно. Прежде всего эта бездна поглотила Пэйли, и беспорядочного Создателя, и низложенного у Шелли всемогущего Демона, и прочую псевдорелигиозную чепуху, которая преграждала все пути вперед и вверх с тех пор, как людские надежды обратились к науке как единственной спасительнице. Эта бездна казалась такой удобной могилой, что поначалу никто не увидел в ней бездонной пропасти, которая теперь стала поистине страшной. Ибо, хотя Дарвин и оставил обходную тропинку для спасения своей души, его последователи уничтожили ее, расширив пропасть. Однако в начале радость была всеобщей, а ликование ученых прямо-таки буйным.

Мы были предельно угнетены мыслью о воле деспотической личности — божества столь предосудительно жестокого и ревнивого, что даже применение хлороформа с целью облегчить страдания при родах или на операционном столе могло, по мнению его последователей, показаться ему преступным вмешательством в божественный промысел; только поэтому мы набросились на Дарвина с такой жадностью. Когда Наполеона спросили, что произойдет после его смерти, он ответил, что в Европе раздастся вздох невероятного облегчения: «Уф-ф!» И вот, когда Дарвин сразил бога, возражавшего против хлороформа, у каждого из нас, кто только задумывался об этом раньше, вырвалось точно такое же «уф-ф!». Пэйли предали забвению вместе с его часами, устройство которых теперь легко объяснялось без ссылки на божественного часовщика. Радость избавления от обоих переполняла нас настолько, что нам и в голову не приходило задуматься о последствиях. Когда узник видит открытую дверь своей темницы, он бросается к выходу, не задумываясь о том, где раздобудет себе обед. В тот момент, когда мы обнаружили, что наш интеллект преспокойно обходится без всемогущего Демона, заклейменного Шелли, этот Демон провалился в пропасть, казавшуюся всего-навсего мусорным ящиком. Он провалился с такой внезапностью, что жизнь нашего поколения составляет одну из самых поразительных эпох в истории. Скажи я своему дядюшке, что спустя тридцать лет после нашей беседы с ним я навлеку на себя подозрения в вопиющем суеверии, ибо подвергаю сомнению правомочность теории Дарвина, признаю реальность Духа Святого и утверждаю, что Слово каждодневно облекается Плотью {63}, он приписал бы мне самый редкостный вид сумасшествия, когда-либо встречавшийся в нашем семействе. Тем не менее это было именно так. В 1906 году я мог поносить Иегову с большим рвением, чем в свое время это делал Шелли, не вызывая ни малейшего протеста со стороны мыслящей публики, привыкшей к любым формам современной полемики. Однако, когда я охарактеризовал Дарвина как «знающего и прилежного голубятника», мое легкомысленное святотатство было встречено с ужасом и негодованием. Теперь времена снова переменились; всякому ничтожному выскочке вольно говорить о Дарвине все, что заблагорассудится, но тем, кому захочется узнать, каково приходилось ламаркистам в последней четверти девятнадцатого столетия, достаточно заглянуть в воспоминания мистера Фестинга Джонса о Сэмюэле Батлере {64}, чтобы увидеть, на какое полное одиночество обрекал себя даже гений, если решался противостоять двум силам сразу: Дарвину, с одной стороны, и Церкви — с другой.

Почему Дарвин обратил толпу в свою веру

Я прекрасно сознаю, что, описывая воздействие открытия Дарвина на умы естествоиспытателей и всех тех, кто способен серьезно размышлять о сущности и атрибутах бога, я оставляю вне поля зрения огромную массу британской публики. Я уже указывал, что британская нация не состоит исключительно из атеистов и членов Плимутского братства {65}, и я отнюдь не собираюсь делать вид, что она когда-то делилась на два лагеря — дарвинистов и ламаркистов. Средний гражданин очень далек и от религии и от науки: с ним можно потолковать о крикете и о гольфе, о рыночных ценах и о политике партий, но совсем не об эволюции или о теории относительности, не о перевоплощении и не о предопределении. […]

Однако теория Отбора Силой Обстоятельств вполне доступна пониманию голубятников, любителей собак, садовников, скотоводов и коннозаводчиков, профессионально занятых видоизменением растений и животных посредством Искусственного Отбора. Единственная новость, которую они могли услышать от Дарвина, заключалась в том, что простое стечение обстоятельств, аналогичное их собственным скромным усилиям, на самом деле постоянно имеет место в самом широком масштабе. В английских загородных домах вряд ли отыщется хоть один работник, которому не приходилось бы топить в ведре все кошачье или собачье потомство, за исключением отпрыска, подающего, по его мнению, наибольшие надежды. Такому человеку понятие о выживании сильнейших не даст ничего нового, разве только откроет глаза на то, что этот процесс распространен гораздо шире, чем он наблюдал сам. Ведь ему отлично известно (а в этом вы убедитесь, если снизойдете до разговора с ним), что подобный отбор (в дарвиновском смысле) происходит в природе постоянно: например, холодная зима губит болезненного ребенка, как ведро с водой губит щенка-заморыша. Далее, возьмем сельского труженика. Шекспировский Оселок {66} — шут, воспитанный при дворе, был повергнут в изумление, обнаружив в пастухе философа от природы, и заключил, что тот будет проклят за свое вмешательство в то, как овцы плодятся и размножаются. Что же касается выведения новых сортов растений путем скрещивания разновидностей, то оно является самым привычным делом для вашего садовника. Итак, если вам знакомы все три названных выше процесса — выживание сильнейших, половая селекция и скрещивание видов, — то тогда теория Дарвина покажется вам проще пареной репы.

В этом заключался секрет успеха Дарвина. Если лишь очень немногие из нас прочитали «Происхождение видов» от корки до корки, то не потому, что книга непосильно трудна, а только потому, что мы схватываем суть вопроса и готовы согласиться со всем изложенным задолго до того, как продеремся сквозь бесконечные пояснения, иллюстрации и примеры, из которых книга преимущественно и состоит. Дарвин становится невыносимым, как невыносим человек, нудно упорствующий в доказательстве своей невиновности уже после вынесенного ему оправдания. Его заверяют в абсолютной безупречности его репутации и настойчиво предлагают покинуть здание суда, однако он не довольствуется приведенными свидетельствами, но заставляет выслушать все существующие на свете показания в его пользу. Дарвин обладал чудовищным трудолюбием. Его упорство, настойчивость и добросовестность граничат с пределом человеческих возможностей. Однако он ни разу не возвысился над фактами и не углубился в них до пределов, недоступных заурядному уму. Дарвин даже не сознавал, что как бы невзначай поднял вопрос величайшей важности, поскольку это не входило в его задачу. Ему было ясно, что он открыл процесс преобразования и изменения видов, объясняющий многое в естественной истории. Однако он не претендовал на объяснение всего хода естественной истории. Он назвал свое открытие Эволюцией, хотя в лучшем случае это была всего лишь псевдоэволюция, однако он представил ее лишь как один из способов эволюции, но отнюдь не как единственно возможный способ. Он не притязал на то, что данный способ эволюции исключает все прочие, и не заявлял, что это — основной способ. Хотя Дарвин показал, что многие примеры преобразований, которые ранее приписывались Функциональной Адаптации (ходячий термин в эволюционной теории Ламарка), действительно возникли или могли возникнуть вследствие Отбора Силой Обстоятельств, он никогда не провозглашал, что зачеркнул теорию Ламарка и опроверг понятие Функциональной Адаптации. Короче говоря, сам Дарвин был не дарвинистом, а просто честным натуралистом, добросовестно занятым своим делом. Его столь мало заботили теологические спекуляции, что он ни разу не разошелся с теистическим унитаризмом {67}, с которым был от рождения связан, и до последних дней оставался подкупающе простым, сговорчивым и легким в общении, каким он был с детства, когда его старшие домочадцы сомневались, выйдет ли из него хоть какой-нибудь толк.

вернуться
вернуться
вернуться
вернуться
вернуться