Дела и ужасы Жени Осинкиной, стр. 87

Здесь, в Потьме, точнее — в Явасе был один из нескольких пунктов в стране, куда помещают пожизненников.

Первые десять лет — десять! — надо жить в камере — по двое, по трое, а кто хочет, может жить один. Олег захотел — его поселили одного. Но никто обычно не хочет, теперь он уже это знал. Работать не разрешается. Это и было худшее наказание. Иногда разрешают что-то плести или вязать — не выходя из камеры. Из нее выйти можно только на полтора часа прогулки. В такие запирающиеся дворики, не больше чем камеры. Раз в неделю — баня. Других развлечений нет.

Через десять лет — при хорошем поведении — могут перевести на несколько облегченный режим. Еще через пятнадцать можно просить о пересмотре дела. Есть шанс выйти на свободу. Правда, Олег не слышал, чтоб кому-то удалось, — не доживают. Кривая Силье.

Про себя Олег был уверен — не доживет. Нельзя жить, не живя. А это вот — он жизнью считать не мог.

Он же мечтал вместе с Женей, со всем их Братством многим сиротам дать совсем-совсем другую жизнь, чем ту, которой они жили. Мечтал сделать их счастливыми. Осуществить главное, самое-самое сильное желание каждого одинокого ребенка — дать ему семью, маму и папу. Он понял, что чиновники этого сделать не могут. Вернее, они делают это — но только маленькими порциями. Слишком маленькими. Причин множество. Одни, почти не скрывая, заинтересованы в сохранении детских домов и достаточного количества детей там: больше детей — больше финансирования. Другие хотят сохранить препятствия в усыновлении больных детей иностранцами: чем больше препятствий — тем дороже усыновление…

Дела и ужасы Жени Осинкиной - i_110.png

Да, было немало и тех, кто искренне хотел найти своим подопечным приемных родителей — в России или в других странах. Но их усилий не хватало. Дети росли в казенных домах без родительской ласки, без того потока нежных слов, которые весь день слышит крохотный ребенок от матери, и именно так — никак иначе — выучивает к полутора примерно годам родной язык. Детдомовские дети теряли понапрасну этот важнейший в жизни человека первый год жизни — когда он все усваивает с непомерной быстротой и интенсивностью. Они не развивались так стремительно, как с первых дней жизни предрешено природой развиваться ребенку под любящим взглядом.

Олег верил, что именно подростки России, не растерявшие жалости, добросердечия, легко входящие в роль старшего брата или сестры, образуют целое движение в пользу российских сирот — и сумеют переломить ситуацию.

А еще он хотел помочь старикам — тем, кого их взрослые дети сдают в дома престарелых. Там иногда и уход хороший, добрые врачи, санитарки, а все-таки старым людям невыносимо тоскливо. У Олега с Женей придумано было, как им помочь, используя опыт школ в других странах.

Теперь все это ушло навсегда.

…У них в Явасе прогулка обыкновенная — ходишь руки за спину, и все. Надзиратель Рычков, молчаливый, но явно не злой человек, иногда разговаривает с ним. Вернее, что-нибудь ему говорит.

Хоть это и было против правил, но Рычков, проведший на этой службе всю жизнь, собственной волей решил для двух только заключенных делать исключение. Для одного парня, который убил всю свою семью, включая двухлетнего сына… И вот уже пять лет на глазах Рычкова не имел ни одной минуты — в самом буквальном смысле этого слова — душевного покоя. Казнил себя день и ночь. Ад при жизни — так это можно назвать. А вторым был Олег Сумароков. Рычков не то что не верил, что мог он убить девушку… да, пожалуй, все-таки не верил. Только не допускал даже самому себе это говорить — не положено в таком месте. Здесь не суд — нельзя рассуждать, виноват или нет. Здесь отбывают наказание уже осужденные. Преступники — преступившие черту.

Только из-за Рычкова Олег хоть как-то начал дышать в последние дни. А когда привезли сюда — стоял в горле ком, и все: не продохнуть.

Рычков рассказал ему — правда, очень коротко — про две колонии с красивыми названиями: «Белый лебедь» в Соликамске и «Черный дельфин» в Оренбурге. Там совсем иначе на прогулку водят. Голову к земле, руки высоко поднимать за спиной и быстро-быстро семенить ногами. Как птица какая-то страшная. Называют — «Поза Ку». Считается — для безопасности охраны. Ведь пожизненникам терять нечего — значит, они готовы на все. Надо, считают, такую позу им придать, чтоб с ходу не могли кинуться — пока распрямляются, успеют их пристрелить.

Рычков не стал рассказывать Олегу, как учат заключенных принимать эту позу.

Кто захочет себе это представить — встаньте лицом к стене так, чтобы можно было до нее дотянуться рукой. Ноги намного шире плеч. Теперь согнитесь так, чтобы затем упереться в стену не лбом, а затылком. Теперь поднимите руки за спиной вверх насколько сможете — и растопырьте пальцы. А теперь закройте глаза и откройте рот. Все. Вы готовы для встречи начальника или для прогулки.

А почему рот открыть? — спросите вы. Потому что во рту можно спрятать что-то острое. Потому что смертельно опасно иметь дело с людьми, которым нечего терять.

Олег спросил Рычкова — а почему «Черный дельфин»?

Там, оказывается, у входа застыли в прыжке два черных дельфина — на хвосте, в человеческий рост. Тамошняя охрана так считает: черный дельфин — это осужденный, который ныряет сюда и больше не выныривает.

Рычков не сказал ему, что директор колонии с этим красивым названием сказал приехавшему корреспонденту так: «Зря вы вообще приехали о них писать. О них не надо писать, их надо просто забыть. Вычеркнуть этих людей из памяти. Считайте, что они уже не на Земле, считайте, что они уже в космосе».

Так что здесь, в Потьме, было еще терпимо.

Олег примеривался — а сколько он-то сам сможет вытерпеть?

Больше двух лет никак у него не получалось — воображение отказывало.

Наверно, тем, кто сидят здесь за настоящие убийства, легче, — думал Олег. Им есть о чем подумать. Если кто может думать, конечно. О том, что в голове у тех, кто сидит за каннибализм — по-русски людоедство, — или за изнасилование и убийство детей, Олег размышлять не мог и не хотел.

Ему самому думать в камере было, в сущности, не о чем. Преступлений он не совершал — раскаиваться было не в чем. Да, он, задыхаясь в противогазе с зажатой трубкой, закричал в милиции: «Сознаюсь, сознаюсь!» — хотя ничего этого он не делал. В чем тут было раскаиваться? Это они пусть раскаиваются. Если, конечно, у них сохранился в душе хоть маленький кусочек совести.

О чем еще мог думать Олег Сумароков? Будущего, которое обычно занимает мысли молодых людей, у него больше не было. Он мог только жалеть всех подряд — Анжелику, тетю Грушу, бедную свою маму. Без своей единственной сестры Груши, скончавшейся в одночасье, и без него, единственного сына, сколько она проживет?..

И еще Олег думал о тех, кто убивает других людей. Ну ладно, расстрела теперь нет. Но как же эти негодяи, которым чужой жизни не жалко, о своей-то жизни не заботятся? Ведь сколько веревочке ни виться, любила говорить тетя Груша, конец ей будет. Все равно сюда-то — в Потьму или в «Черный дельфин» — рано или поздно попасть таким вполне реально. Почему ж они об этом реальном варианте совсем не думают, когда людей убивают?

Открылась дверь, в камеру Олега принесли еду. Он сел к столику, начал медленно есть.

А надзиратель Рычков стоял над ним и молчал, размышляя — сказать или нет. И наконец решил сказать.

— Похоже, в твоем деле подвижки какие-то появились.

Олег поднял голову от миски и долго смотрел на Рычкова. Наконец выговорил:

— В моем деле подвижкам неоткуда взяться. Вернее — не от кого.

— Значит, нашлось — от кого. Девочка будто бы какая-то невиновность твою доказывает… Вроде успешно.

Рычков помолчал.

— Убийц вроде бы нашла.

Он вышел и запер за собой дверь. А Олег долго сидел и молча смотрел прямо перед собой.

Глава 14. Степан

Степка родился на Алтае, в Чемальском районе. И дальше Горно-Алтайска, где бабушка его преподавала в университете, никуда еще не ездил. Если же говорить о том, что он за человек, то первым делом надо, наверно, сказать вот что: Степану очень нравилось учиться. С самого первого класса. Для кого уроки учить — мученье, а для него — удовольствие. Даже мать удивлялась — ребята на улицу зовут, а он головой мотает: потом! Ему учиться интересно! Говорит: «Новое же каждый день узнаешь». Мать ушам прямо не верила — надо же!