Дела и ужасы Жени Осинкиной, стр. 81

— Как их опознать?..

— То, чем я по случайности располагаю, — это как раз некоторые внешние их приметы. Один наголо брит, но в России сегодня это не примета. В правом ухе — маленькая серьга. Второй — темноволосый, волосы собраны сзади в небольшой хвост или косицу. Что важнее — небольшой шрам на правой щеке. Не вдоль, а поперек. Оба невысокие, широкоплечие. И это тоже, конечно, не примета для людей их профессии.

Дела и ужасы Жени Осинкиной - i_104.png

Слушая коллегу, Александр Осинкин меньше всего думал о деньгах. Он думал только о том, как ему защитить свою девочку, находящуюся от него за десятки тысяч километров. Лететь в Сибирь? Но куда? В Новосибирск? Барнаул? Мобильная связь с дочерью до сих пор не наладилась. И нельзя гарантировать, что он сможет следить за ее маршрутом. Защиты от «Тойоты-Лексус» с ее не знающими жалости седоками нужно было искать на месте — там, в Сибири. Причем срочно.

Глава 8. На Алтае

Женя была москвичка. В Москве она родилась, там прошло ее детство. И она любила Москву. В родном городе не было для нее тайн. Какие только замечательные московские дворики не исходила она с раннего детства за руку с папой! Не исключая и знаменитый поленовский — тот, что изображен на картине «Московский дворик», — пусть и очень изменившийся, как и почти все остальные.

И она даже представить себе не могла, что Москва может так сильно вытесниться из ее памяти.

…Где ее любимый Тверской бульвар?.. Она почти забыла, как он выглядит. Крымский мост, по которому Женя любила идти быстрым шагом, поглядывая вниз, на Москва-реку…

Путешествуя по своей стране, она уже привыкла видеть из окна машины не дома, наполовину закрывающие небо, а простор до самого горизонта и со всех сторон. И высокий, гораздо выше, чем в городе, купол неба — видный сверху донизу.

Здесь, на Алтае, горизонт если и был закрыт — то только горами, от которых не оторвать глаз. То зелеными, то серовато-лиловыми каменистыми, из-за которых торжественно выкатывается утром шар солнца и так же медленно уходит вечером. И, оставаясь уже невидимым, долго продолжает светить оттуда, из-за горы, обливая розовым светом противоположную горную гряду.

Впечатления же от жизни здешних людей были всякие, но больше грустные. Она съездила с Лешей и Саней в несколько поселков неподалеку — Феде Репину хотелось попрощаться с друзьями и, сжалившись, его взялись свозить к ним — «но по-быстрому чтоб!», как предупредил Саня. Пока Федя прощался, Женя зашла даже в сельскую библиотеку поселка Куюс. У библиотекарши Капитолины Чачаевны Тендериковой серьезные книги были в ходу. Она гордо сказала:

— Студенты много спрашивают, и писатель один есть, очень много читает.

В этом самом что ни на есть глухом сибирском месте на стендах подготовлены были ее руками маленькие интересные выставки к юбилеям — не хуже, чем в московских школьных библиотеках.

А на улице — грустно, неприютно. Дети лазают по серым поленницам. Никаких, конечно, качелей или хотя бы домодельных спортивных штуковин…

Отцам не до них.

Жене все вспоминался анекдот про пьяного, валяющегося в канаве, и про его ответ маленькому сыну, который канючит:

— Пап, ты же обещал в воскресенье мне велосипед починить!

А тот из канавы:

— Вот я сейчас все брошу и буду чинить тебе велосипед!

Дети вообще почти не играли, не бегали. Чем они заняты — было неясно. Несколько раз Женя удивлялась: стоят как истуканы. Просто стоят… А отцы с середины дня — а многие с самого утра — были обычно пьяны. Иногда Жене казалось, что пьянка идет уже по всей стране.

…Всю дорогу от Москвы до Горно-Алтайска и теперь, разъезжая по Горному Алтаю, Женя не могла понять, как она, так тщательно собираясь, забыла плеер! И ругала себя последними словами. А последние слова у нее были такие: «моральный урод» — папино ругательство, «дура несчастная» — самое сильное и очень редкое ругательство дедушки, который никогда не произносил не только слов нецензурных, но даже таких вполне допустимых, по мнению Жени, а в некоторых ситуациях очень даже подходящих, как, например, «идиотка». А еще она знала такие слова — «убо» и «каляга».

Вот эти уже никому из Жениных приятелей и одноклассников не известные слова дошли до нее от другой бабушки — маминой мамы. Когда-то прабабушка вызвала к себе в Москву из родного села Вишенки свою старшую односельчанку, чтобы помогала нянчить новорожденную — как раз будущую Женину бабушку. Баба — так бабушка называла свою любимую няню и крестную мать. Крестила она ее тайно, поскольку бабушкин отец был членом коммунистической партии, и его за такие дела — ребенка своего в церкви крестил! — могли оттуда исключить: коммунист был обязан не верить в Бога. Так вот, няня получила в свое время из роддома на руки пятикилограммовую — то есть очень крупную — Нату. «Вся в перевязочках», — с удовольствием вспоминала она впоследствии.

А через несколько месяцев после начала Великой Отечественной войны родилась младшая сестренка бабушки, очень маленького веса. Какой там мог быть вес, когда отец ее ушел защищать Москву, к которой враг подступил почти вплотную, а беременная мать с маленьким ребенком двинулась в эвакуацию — в теплушке… Когда семья осенью 1942 года вернулась домой, няня, остававшаяся всю войну в Москве, впервые увидела девочку. И никак не могла привыкнуть к тщедушному виду, правду сказать, красивенькой, но всегда бледненькой, родившейся в голодное военное время Инночки. Входя в дом, она спрашивала обычно с порога:

— Спит каляга-то? Или каляжится?

Второй вариант вопроса был такой:

— Спит убо-то?

При настойчивых расспросах выяснилось, что «убо» — это сокращенное «убожество», то есть «убогая», «калека»… «Каляга» — тоже вроде этого: ребенок, который долго ходить не начинает. Хотя Инночка никакой калекой не была и ходить начала рано.

А «каляжиться» значило вроде как ломаться, капризничать. Эти слова известны были в тех Владимиро-Суздальских землях, где родились и няня, и прабабушка. А в других местах России их, может, и не слышали никогда. Но Жене все-все, касавшееся родного языка, всегда было очень интересно.

…Так вот, в отсутствие плеера и музыки Женя волей-неволей — поскольку читать в машине было трудно и даже глупо — предавалась разным воспоминаниям.

Они вместе с ее лучшей подругой Зиночкой, которая — Женя знала это точно — очень скучала сейчас по ней в оставшейся далеко-далеко, чуть не за пять тысяч километров Москве, любили вспоминать свой детский сад, куда ходили вместе. В том числе всякую чепуху — например, как один мальчик стукнул по носу девочку, она заревела, и у нее из носу показался большой красный пузырь. А Женя с Зиночкой решили, что она умирает, и заревели еще громче нее.

Еще они с Зиночкой вспоминали, как вырывали свои молочные зубы и складывали их под веранду, приговаривая:

— Мышка-мышка, забери мой зубик и принеси здоровый!

Бабушка только ахала, когда Женя говорила ей, страшно кругля и без того круглые свои глазки:

— Там, наверно, штук сто зубов было!

А сегодня, например, Жене весь день лезли в голову ее учителя. А ведь за много дней ни разу их не вспомнила.

Географичка Анна Алексеевна носила хорошую фамилию — Кувшинникова. Женя любила такие фамилии — наверно, научилась этому от папы, который всегда отмечал удачные, как он их определял, фамилии.

У географички был непропорционально крупный нос. А так как в их школе она преподавала очень давно, то какие-то давным-давно выросшие и уже отправившие в школу своих детей старшеклассники прозвали ее Паяльником. И по наследству это передавалось от окончивших школу к тем, кто еще учился. Как нередко бывает, те немногие, кто выбрали своей специальностью географию, вскоре начинали понимать, каким замечательным, глубоко знающим свой предмет преподавателем была их школьная географичка.

А Женя, если честно, вообще никогда в жизни не видела паяльника и совершенно не представляла себе, как он выглядит. Спросила однажды у папы, но он в это время был погружен в свои научные мысли и ответил как-то абстрактно (любимое слово Жениной подруги Зиночки):