Звездный скиталец, стр. 5

Я в своей жизни изведал много тюремных ужасов, но кромешный ад дней, последовавших за описанными событиями, был хуже даже, чем то, что они собираются учинить надо мной в близком будущем.

Долговязый Билль Ходж, ко многому привыкший горец, должен был первым подвергнуться допросу. Он вернулся через два часа — вернее, его приволокли и бросили на каменный пол карцера. Затем они избили Луиджи Полаццо из Сан-Франциско, американца первого поколения от родителей итальянцев, который глумился и издевался над ними и довел их до белого каления.

Не скоро удалось Долговязому Биллю побороть боль настолько, чтобы быть в состоянии произнести несколько связных слов.

— Что с динамитом? — спросил он. — Кто знает чтонибудь о динамите?

Разумеется, никто не знал, — а это был главный вопрос, поставленный ему мучителями.

Почти через два часа вернулся Луиджи Полаццо; но это был не он, это была какая-то развалина, бормотавшая что-то бредовое и не умевшая дать ответа на вопросы, гулко раздававшиеся в длинном коридоре карцеров, — вопросы, которыми осыпали его люди, ждавшие своей очереди и нетерпеливо желавшие знать, что с ним сделали и какому допросу его подвергли.

В ближайшие сорок восемь часов Луиджи два раза водили на допрос. После этого уже не человеком, а какимто бормочущим идиотом его отправили на житье в Аллею Беггауза. У него крепкое телосложение, широкие плечи, широкие ноздри, крепкая грудь и чистая кровь; в Аллее Беггауза он еще долго будет бормотать околесицу после того, как я буду вздернут на веревку и избавлюсь таким образом навсегда от ужасов исправительных тюрем в Калифорнии.

Заключенных выводили из камер поодиночке, одного за другим, и приводили обратно какие-то развалины, обломки людей, бросая их, окровавленных, в темноту, где им предоставлялось сколько угодно рычать и выть. И когда я лежал, прислушиваясь к стонам и воплям и к безумным фантазиям свихнувшихся от мучений людей, во мне смутно просыпались воспоминания, что где-то, когда-то и я сидел на высоком месте, свирепый и гордый, прислушиваясь к такому же хору стонов и воплей. Впоследствии, как вы в свое время узнаете, я осознал это воспоминание и понял, что стоны и вопли исходили от рабов, прикованных к своим скамьям, и что я слушал их сверху, с кормы, в качестве воина-пассажира на галере Древнего Рима. Я тогда плыл в Александрию начальником воинов, на пути в Иерусалим. Но об этом я вам расскажу впоследствии… а покуда…

ГЛАВА IV

Покуда в темнице царил ужас, начавшийся вслед за открытием приготовлений к побегу. И ни на секунду в эти вечные часы ожидания меня не оставляло сознание, что и мне придется последовать за этими каторжниками, претерпеть инквизиционные пытки, какие они претерпели, и вернуться обратно развалиной, которую бросят на каменный пол моей каменной, с чугунной дверью, темницы.

Вот они явились за мной. Грубо и безжалостно, осыпая меня ударами и бранью, они увели меня — и я очутился перед капитаном Джэми и смотрителем Этертоном, окруженными полдюжиной подкупленных на выколоченные налогами деньги зверей, носящих название сторожей и готовых исполнить любой приказ начальства. Но их услуги не понадобились.

— Садись! — сказал мне смотритель Этертон, указав на огромный деревянный стул.

И вот я, избитый, окровавленный, не получивший глотка воды за долгую ночь и день, полумертвый от голода, от побоев, последовавших за пятью днями карцера и восемьюдесятью часами смирительной рубашки, подавленный сознанием бедственности человеческого удела, охваченный страхом, что со мной произойдет то же, что произошло с остальными, — я, шатающийся обломок человека и бывший профессор агрономии, — я отказался принять приглашение сесть.

Смотритель Этертон был крупный и очень сильный мужчина. Рука его молниеносно упала на мое плечо. В его руках я был соломинкой. Он поднял меня с полу и швырнул на стул.

— А теперь, — промолвил он, пока я задыхался и душил в себе крики боли, — расскажи мне всю правду, Стэндинг. Выплюнь всю правду — всю, как есть, иначе… ты знаешь, что с тобой будет!

— Я ничего не знаю о том, что случилось… — начал я.

Только это я и успел вымолвить. С рычанием он бросился на меня одним скачком. Опять он поднял меня в воздух и с треском обрушил на стул.

— Не дури, Стэндинг! — пригрозил он. — Сознайся во всем. Где динамит?

— Я ничего не знаю ни о каком динамите, — возражал я.

Я пережил в своей жизни самые разнообразные муки, но когда я о них размышляю сейчас, в покое моих последних дней, то убеждаюсь, что никакая пытка не сравнится с этой пыткой стулом, Своим телом я превратил стул в уродливую пародию мебели. Принесли другой, но скоро и он оказался разломанным. Приносили все новые стулья, и допрос о динамите продолжался все в той же неизменной форме.

Когда смотритель Этертон утомился, его сменил капитан Джэми, а затем сторож Моноган сменил капитана Джэми и тоже начал бросать меня на стул. И все это время только и слышалось: «Динамит! Динамит! Где динамит?..» А динамита никакого и не было. Я под конец готов был отдать чуть не всю свою бессмертную душу за несколько фунтов динамита, которые мог бы показать.

Не смогу сказать, сколько стульев было разломано моим телом. Я лишался чувств бесчисленное множество раз. Наконец все слилось в один сплошной кошмар. Меня полунесли, полупихали, полутащили в мою темную камеру. Здесь, очнувшись, я увидел шпика. Это был бледный маленький арестант короткого срока, готовый на все за глоток водки. Как только я узнал его, я подполз к решетке и крикнул на весь коридор:

— Со мною шпик, товарищи, Игнатий Ирвин! Держите язык за зубами!

Прозвучавший хор проклятий поколебал бы мужество и более храброго человека, чем Игнатий Ирвин. Жалок он был в своем страхе, когда окружавшие его, истерзанные болью вечники, рыча, как звери, говорили, какие ужасы они ему готовят на предстоящие годы.

Существуй в действительности какая-нибудь тайна, присутствие сыщика в карцере заставило бы каторжников сдерживаться. Но так как все они поклялись говорить правду, то не стеснялись перед Игнатием Ирвиным. Их больше всего озадачивал динамит, о котором они так же мало знали, как и я. Они обращались ко мне, умоляли сказать, если я что-нибудь знаю о динамите, и спасти их от дальнейших бедствий. И я мог им сказать только правду — что я ничего не знаю ни о каком динамите.

Уводя сыщика, сторож проронил одну фразу, которая показала мне, как серьезно обстоит дело с динамитом. Разумеется, я об этом передал товарищам, и в результате ни одно колесо не вертелось в этот день на тюремных станках. Тысячи каторжников оставались запертыми в своих камерах, и ясно было, что ни одна из многочисленных тюремных фабрик не будет действовать до тех пор, пока не отыщется динамит, спрятанный кем-то в тюрьме.

Следствие продолжалось. Каторжников по одному вытаскивали из камер и втаскивали обратно; как они передавали, смотритель Этертон и капитан Джэми, выбиваясь из сил, сменяли друг друга каждые два часа. Пока один спал, другой вел допрос. И спали они не раздеваясь, в той самой комнате, в которой один силач за другим лишались последних своих сил.

Час за часом во мраке темницы продолжалось безумие нашей пытки. О, поверьте мне, повешение пустяк в сравнении с тем, как из живых людей выколачивают остатки жизни, — а они все еще продолжают жить. Я, как и все прочие, страдал от боли и жажды, но мои страдания отягощались еще сознанием страданий других. Я уже два года считался в числе неисправимых, и мои нервы и мозг стали бесчувственны к страданию. Но страшное зрелище — надломленный силач! Вокруг меня сорок силачей одновременно превратились в развалины. Крики, мольбы о воде не прекращались ни на минуту, люди сходили с ума от воя, плача, бормотанья и безумного бреда.

Понимаете ли вы? Наша правда, истинная правда, которую мы говорили, была нам уликой!

Раз сорок человек утверждали одно и то же с таким единодушием, смотритель Этертон и капитан Джэми могли заключить, что их свидетельство — заученная ложь, которую каждый из сорока твердит, как попугай.