Разрушь меня, стр. 2

Перестань на меня смотреть, хочу я сказать.

Перестань трогать меня своими глазами, держи руки при себе и — пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…

— Как тебя зовут? — Он наклонил голову набок, и сила тяжести раскололась пополам.

Выжидаю минуту, моргаю, выравниваю дыхание.

Он шевельнулся, и мои глаза брызнули тысячей осколков. Рикошетом разлетевшись по комнате, они делали миллион снимков, миллион моментальных фотографий. Мельтешившие образы поблекли от времени, замороженные мысли робко затрепетали в мертвом пространстве, ураган воспоминаний рвал душу. Сокамерник напоминает мне человека, которого я знала.

Резкий вздох, и я очнулась.

Хватит грезить наяву.

— За что ты здесь? — спрашиваю я, обращаясь к трещинам в бетонной стене. Четырнадцать трещин в четырех стенах, тысячи оттенков серого. Пол, потолок — все бетонное. Жалкие ложа — кроватные рамы — сварены из старых водопроводных труб. Маленький квадрат окна, слишком толстое стекло, чтобы выбить. Надежда иссякла. Глаза болят, трудно сфокусировать взгляд. Палец медленно ведет дорожку по холодному полу.

Я сижу на полу, где пахнет льдом, металлом и грязью. Сокамерник усаживается напротив по-турецки. Слишком блестящие у него ботинки для этого заведения.

— Ты меня боишься. — Его низкий голос не имеет формы.

Пальцы сами сжались в кулак.

— Я боюсь, что ты псих.

Может, я и лгу, но это не его дело.

Сокамерник фыркает. Звук эхом отдается в мертвом воздухе камеры. Я не поворачиваю головы, не смотрю в глаза, сверлящие меня. Вдыхаю затхлость, переработанный кислород. Горло сжимается от знакомого ощущения, которое я уже научилась подавлять.

Два стука в дверь возвращают меня к реальности.

За долю секунды сокамерник оказывается на ногах.

— Там никого нет, — говорю я. — Это наш завтрак.

Двести шестьдесят четыре завтрака, а я так и не разобралась, из чего они состоят. Пахнущий химией аморфный кусок, который всегда приносят, когда уже нет сил терпеть голод. Иногда слишком сладкий, иногда пересоленный, но всегда отвратительный. Большую часть времени я слишком голодна, чтобы замечать разницу.

Я слышу, как сокамерник после секундного колебания подошел к двери, отодвинул задвижку маленькой щели и выглянул в мир, которого нет.

— Черт! — Он буквально запустил подносом в отверстие и прижал ладонь к рубашке. — Черт, черт! — Он сжал пальцы в кулак и стиснул челюсти. Обжегся. Я бы предупредила, если бы он слушал.

— Нужно выждать минимум три минуты, а потом уже трогать поднос, — говорю я стене, не глядя на зажившие шрамы, украшающие мои маленькие руки. На ожоги, которых никто не научил меня избегать. — Мне кажется, они делают это специально, — тихо добавляю я.

— О, сегодня ты со мной разговариваешь? — Он зол, в его глазах блеск, но он отводит взгляд. Я понимаю, что он скорее смущен, чем рассержен. Сильный. Слишком сильный, чтобы делать дурацкие ошибки на глазах у девчонки. И слишком гордый, чтобы выдать боль.

Смыкаю губы, глядя в маленький стеклянный квадрат, который здесь называется окном. Сейчас животных почти не осталось, но я слышала рассказы о летающих птицах. Может, если повезет, однажды я увижу такую. Теперь в ходу самые дикие слухи, в которые мало верится, но я от многих слышала, что за последние несколько лет они своими глазами видели летающую птицу. Поэтому я смотрю в окно.

Сегодня я увижу птицу. Она будет белой, с золотой макушкой вроде короны. Она пролетит мимо окна. Сегодня я увижу птицу. Она будет белой, с золотой макушкой вроде короны. Она пролетит мимо окна. Сегодня я…

Его рука.

На моем плече.

Кончики пальцев.

Два пальца касались меня через одежду меньше секунды, и каждый мускул, каждая связка моего тела налились напряжением, сплелись в узлы, от которых каменеет спина. Я осталась очень спокойной. Я не двигаюсь, не дышу. Может, если не двигаться, прикосновение продлится вечно.

До меня никто не дотрагивался двести шестьдесят четыре дня.

Порой казалось, что одиночество во мне вот-вот взорвется, выдавившись через кожу, и я не знала, поможет ли мне плач, крики или истерический смех. Иногда я так отчаянно хотела к кому-нибудь прикоснуться и, в свою очередь, ощутить прикосновение, что почти не сомневалась — вот-вот я попаду в альтернативную вселенную, где меня никто не найдет.

Это уже перестало казаться невозможным.

Я кричала много лет, но никто меня не слышал.

— Ты что, есть не хочешь? — говорит сокамерник тише и с ноткой волнения.

Я умираю с голоду двести шестьдесят четыре дня. Нет. — Сорвавшееся с губ слово не громче дыхания. Я обернулась — я не должна была оборачиваться, но обернулась. Он внимательно смотрит на меня. Изучает. Губы приоткрылись, руки растерянно повисли, глаза с длинными ресницами в замешательстве моргают.

Меня будто ударили под ложечку.

Его глаза. Что-то в его глазах.

Это не он, не он, не он, не он, не он

Я отодвинула от себя тот мир, заперла его, с огромным трудом повернув ключ.

Тьма спрятала меня в своих складках.

— Эй…

Резко открываю глаза. Словно от двух разбитых окон, рот наполнился стеклом.

— Что с тобой? — Он силится говорить безразлично, но сквозь напускное равнодушие в голосе слышится тревога.

Ничего.

Сосредоточиваюсь на прозрачном квадрате, вбитом между мной и свободой. Я хочу размозжить этот бетонный мир, чтобы и памяти о нем не осталось. Я хочу быть больше, лучше, сильнее.

Я хочу быть злой, злой, злой.

Я хочу стать птицей, которая улетит отсюда.

— Что ты пишешь? — спрашивает сокамерник. — Почему не отвечаешь? — Он слишком близко, слишком близко, слишком близко.

Собственную словесную блевотину.

Жалкая ручка служит мне пищеводом.

А мятый листок унитазом.

Никто никогда не подходил ко мне так близко.

Сквозь зубы всасываю воздух и жду, пока он отойдет, как все остальные в моей жизни. Не отрываю глаза от окна, от обещания еще возможного чуда. От обещания чего-то большего, лучшего, оправдания безумия, зреющего во мне, объяснения моей неспособности сделать хоть что-нибудь, не разрушив, не испортив. Сегодня я увижу птицу. Она будет белой, с золотой макушкой вроде короны. Она пролетит мимо окна. Сегодня я увижу птицу. Она…

— Эй…

— Не касайся меня, — шепчу я. Лгу, скрывая от него, что жажду прикосновений. Пожалуйста, трогай меня, хочется мне сказать.

Но когда ко мне прикасаются люди, происходит… всякое. Странное. Скверное.

Смертельное.

Я не помню тепла объятий. Руки болят от неизбежного льда изоляции. Собственная мать не могла держать меня на руках. Отец не мог согреть мои ледяные руки. Я жила в мире пустоты.

Привет.

Мир.

Ты меня забудешь.

Тук-тук.

Сокамерник вскакивает на ноги.

Время принимать душ.

Глава 3

Дверь открывается в черную бездну.

Там нет ни цвета, ни света, ни обещаний, там только ужас, с той стороны. Никаких слов, никаких указаний, только открытая дверь, которая всякий раз означает одно и то же.

У сокамерника снова вопросы.

— Что за черт? — Он переводит взгляд с меня на иллюзию побега. — Нас выпускают?

Они нас никогда не выпустят.

— Пора принимать душ.

— Душ? — Оживление пропадает, но голос по-прежнему звенит от любопытства.

— У нас мало времени, — говорю я. — Надо торопиться.

— Подожди, куда? — Он тянется к моей руке, но я отодвигаюсь. — Света же нет, куда идти, не видно…

— Быстрее. — Я внимательно смотрю на пол. — Держись за подол моей рубашки.

— Да о чем идет речь?

Вдалеке раздался сигнал тревоги. Сирена все ближе, звук нарастает, и вот камера уже содрогается от предупреждающего воя. Дверь медленно поехала обратно. Я схватила сокамерника за футболку и решительно повела в темноту.

— Ничего. Не. Говори.

— Но…

— Ничего! — шикаю я, таща его за край футболки и нащупывая дорогу в лабиринте коридоров. Психиатрическая лечебница. Центр для неблагополучных подростков, для заброшенных детей из распавшихся семей, надежный приют для психически дефективных. Это тюрьма. Нас почти не кормят, мы не видим друг друга, разве что в редких лучах света, украдкой пробирающихся через трещины в стеклянных квадратах, которые они называют окнами. Ночи наполнены криками и заглушенным плачем, воплями и стонами, звуками рвущейся плоти и ломающихся костей по воле сил и по выбору, неведомому мне. Три первых месяца я провела в собственном смраде — никто не сказал, где находятся душевые. Никто не говорил, как там включать воду. С нами не говорят, только сообщают плохие новости. Никто никогда к нам не прикасается. Юноши и девушки никогда не видят друг друга.