Маленькая хозяйка Большого дома, стр. 50

Глава двадцать третья

В тот вечер было мало разговоров. Паола пела, сидя за роялем, а Терренс вдруг прервал на полуслове свои рассуждения о любви и стал прислушиваться к ее голосу, в котором звучало что-то новое; затем тихонько пробрался на другой конец комнаты и растянулся на медвежьей шкуре, рядом с Лео. Дар-Хиал и Хэнкок также перестали спорить, и каждый уселся в глубокое кресло, Грэхем, видимо, менее заинтересованный, погрузился в последний номер какого-то журнала; но Дик заметил, что он так и не перевернул ни одной страницы. Уловил Дик и новую глубину в голосе жены и стал искать ей объяснение.

Когда она кончила, все три мудреца устремились к ней и заявили, что наконец-то она отдалась пению всем своим существом и пела как никогда; они были уверены, что рано или поздно такая минута настанет. Лео лежал молча и неподвижно, подперев голову ладонями. Лицо его преобразилось.

– Это все наделали ваши разговоры, – отозвалась, смеясь, Паола, – и те замечательные мысли о любви, которые мне внушили Лео, Терренс и… Дик.

Терренс потряс своей сильно поседевшей львиной гривой.

– Это не мысли, а скорее чувства, – поправил он ее. – Сегодня вашим голосом пела сама любовь. И впервые, сударыня, я слышал всю его силу. Никогда впредь не жалуйтесь, что у вас маленький голос. Нет, он густой и округлый, как канат, большой золотой канат, которым крепят корабли аргонавтов в гаванях блаженных островов.

– За это я вам сейчас спою «Хвалу», – ответила Паола, – отпразднуем смерть дракона, убитого святым Львом, святым Теренцием… и, конечно, святым Ричардом.

Дик, не пропустивший ни одного слова из этого разговора, отошел, не желая в нем участвовать, к стенному шкафу и налил себе шотландского виски с содовой.

Пока Паола пела «Хвалу», он сидел на одном из диванов, потягивал виски и вспоминал. Два раза она пела так, как сегодня: один раз в Париже, во время его краткого жениховства, и затем на яхте – тут же после свадьбы, во время медового месяца.

Немного погодя он предложил выпить и Грэхему, налил виски ему и себе; а когда Паола кончила, потребовал, чтобы они вдвоем спели «Тропой цыган».

Она покачала головой и запела «Траву забвенья».

– Разве это женщина? – воскликнул Лео, когда она смолкла. – Это ужасная женщина! А он настоящий любовник. Она разбила ему сердце, а он продолжал ее любить. И он не в силах полюбить вновь, оттого что не может забыть свою любовь к ней.

– А теперь, Багряное Облако, «Песня о желуде», – сказала Паола, с улыбкой обращаясь к мужу. – Поставь свой стакан, будь милым и спой свою песню о желуде.

Дик лениво поднялся с дивана, потряс головой, точно взмахивая гривой, и затопал ногами, подражая Горцу.

– Пусть Лео знает, что не он один здесь рыцарь любви и поэт. Послушайте вы, Терренс, и прочие песню Горца, полную буйного ликования. Горец не вздыхает о любимой – отнюдь нет. Он воплощение любви. Слушайте его.

И Дик, топая ногами и словно взмахивая гривой, на всю комнату заржал радостно, буйно.

– «Я – Эрос. Я попираю холмы. Моим зовом полны широкие долины. Кобылицы на мирных пастбищах слышат мой зов и вздрагивают – они знают меня. Земля полна сил и деревья – соков. Это весна. Весна – моя. Я царь в моем весеннем царстве. Кобылицы помнят мой голос, ведь он жил в крови их матерей. Внемлите! Я – Эрос! Я попираю холмы, и, словно герольды, долины разносят мой голос, возвещая о моем приближении».

Мудрецы в первый раз слышали эту песню Дика и громко зааплодировали. Хэнкок решил, что это прекрасный повод для нового спора, и уже хотел было развить, опираясь на Бергсона, новую биологическую теорию любви, но его остановил Терренс, заметив, как по лицу Лео пробежало выражение боли.

– Продолжайте, пожалуйста, сударыня, – попросил Терренс, – и пойте о любви, только о любви; вы представить себе не можете, как звуки женского голоса помогают нам размышлять о звездах.

Немного спустя в комнату вошел О-Пой и, подождав, пока Паола кончит петь, неслышно приблизился к Грэхему и подал ему телеграмму. Дик недовольно покосился на слугу.

– Кажется, очень важная, – пояснил китаец.

– Кто принял ее? – спросил Дик.

– Я принял, – ответил слуга. – Дежурный позвонил из Эльдорадо по телефону. Сказал – очень важная. Я принял.

– Да, важная, – повторил за ним Грэхем, складывая телеграмму. – Скажите, Дик, сегодня есть еще поезд на Сан-Франциско?

– О-Пой, вернись на минутку, – позвал Дик слугу, взглянув на часы. – Какой ближайший поезд на Сан-Франциско останавливается в Эльдорадо?

– В одиннадцать десять, – тут же последовал ответ. – Времени достаточно. Но и не так много. Позвать шофера?

Дик кивнул.

– Вам действительно нужно мчаться непременно сегодня? – спросил он Грэхема.

– Действительно. Очень нужно. Успею я уложиться?

– Как раз успеете сунуть в чемодан самое необходимое. – Он обернулся к О-Пою: – О-Дай еще не лег?

– Нет, сэр.

– Пошли его, он поможет мистеру Грэхему. И уведомьте меня, как только будет готова машина. Пусть Сондерс возьмет гоночную.

– Какой чудесный малый… статный, сильный, – вполголоса заметил Терренс, когда Грэхем вышел.

Все оставшиеся собрались вокруг Дика. Только Паола продолжала сидеть у рояля и слушать.

– Один из тех немногих, с кем я бы отправился к черту на рога, рискнул бы на самое безнадежное дело, – сказал Дик. – Он был на судне «Недермэре», когда оно село на мель у Панго во время урагана девяносто седьмого года. Панго – это просто необитаемый песчаный остров; он поднят футов на двенадцать над уровнем моря, и там увидишь только заросли кокосовых пальм. Среди пассажиров находилось сорок женщин, главным образом жены английских офицеров. А у Грэхема болела рука, раздулась толщиной с ногу: змея укусила.

Море безумствовало, лодки не могли быть спущены.

Две уже разбились в щепки, их команды погибли.

Четыре матроса вызвались донести конец линя до берега, и каждого из них мертвым втащили обратно на судно. Когда отвязали последнего, Грэхем, несмотря на опухшую руку, разделся и взялся за канат. И ведь добрался до берега, хотя волна его так швырнула, что он в довершение всего сломал себе больную руку и три ребра, но все же успел прикрепить линь, прежде чем потерял сознание. Еще шестеро, держась за линь, потащили трос. Четверо достигли берега, и из всех сорока женщин умерла только одна, и то от испуга. У нее сердце не выдержало.

Я как-то стал расспрашивать его об этом случае. Но он молчал с упрямством чистопробного англичанина. Все, чего я от него добился, – это, что он быстро поправляется и нет никаких осложнений. Он полагал, что необходимость усиленно двигаться и перелом кости послужили хорошим противоядием.

В эту минуту в комнату с двух сторон вошли О-Пой и Грэхем. И Дик увидел, что Грэхем прежде всего бросил Паоле вопрошающий взгляд.

– Все готово, сэр, – доложил О-Пой.

Дик намерен был проводить гостя до машины, Паола же, видимо, решила остаться в доме.

Грэхем подошел к ней и пробормотал несколько банальных слов прощания и сожаления.

А она, еще согретая всем, что Дик только что про него рассказывал, залюбовалась им: легкой, гордой постановкой головы, небрежно откинутыми золотистыми волосами, всей его фигурой – стройной, гибкой, юношеской, несмотря на рост и ширину плеч. Когда он к ней подошел, ее взгляд уже не отрывался от его удлиненных серых глаз с несколько тяжелыми веками, придававшими лицу мальчишески-упрямое выражение. И она ждала, чтобы это выражение исчезло, уступив место улыбке, которую она так хорошо знала.

Он простился с нею обыденными словами. Она так же высказала общепринятые сожаления. Но в его глазах, когда он держал ее руку, было то особенное, чего она бессознательно ждала и на что ответила взглядом.

Она почувствовала это и в быстром пожатии его руки. И невольно ответила таким же пожатием. Да, он прав, между ними слова не нужны.

В то мгновение, когда их руки расстались, она украдкой посмотрела на Дика, потому что за двенадцать лет их супружеской жизни убедилась в том, что у него бывают вспышки молниеносной проницательности и какой-то почти пугающей сверхъестественной способности отгадывать факты на основании едва уловимых признаков и делать выводы, нередко поражавшие ее своей меткостью и прозорливостью. Но Дик стоял к ней боком и смеялся какому-то замечанию Хэнкока; он обратил к жене свой смеющийся взор, только когда собрался проводить Грэхема.