Византия, стр. 45

IV

Склерена вышла от Виглиницы, угнетаемая безотчетной смертельной тоской. Спустилась по лестнице пристройки, которая примыкала ко Святой Пречистой и служила жилищем ей, супругу и детям ее и сестре Управды, пересекла узенький двор с фонтаном и водоемом посредине и проникла в один из кораблей храма. Пусто было в таинственном здании; лишь Склерос, расхаживая со свечой, зажигал висевшие меж колоннами многочисленные лампады и паникадила, спускавшиеся со сводов, и они мерцали мягкими, золотистыми отблесками, колышимыми воздушной струей. Четырех исполинских ангелов, выделявшихся на высоте сводов, мирно озаряли нежные их огоньки вместе с зелеными, желтыми, голубыми, пурпуровыми, фиолетовыми отсветами стекол, которые лобзают день в сиянии солнца. Медленно ступала Склерена шагами, чуть слышными в гулкой пустоте Святой Пречистой. Пересекла корабль и склонилась перед Приснодевой в глубине ниши. Раскинув руки, воздымала Владычица чело свое в мощном устремлении золотого венца на золотом фоне, а одежда ее в тяжелых жемчугах, сандалии, сверкавшие камнями фиолетовыми, опаловыми, голубыми, попирали обычный шар, аллегорическое изображение Мира. Иногда до Склерены доносились странные звуки, как бы хрустение челюстей, и она узнавала одинокий смех своего супруга Склероса, все еще радовавшегося на нежные ласки восьми своих детей. Увлеченный возжиганием светилен и своим уединенным смехом, он не замечал ее, но она видела, как единым взмахом опускалась и поднималась его большая рыжая борода, обнажая хрустевшую белизну зубов. По витой лестнице внутреннего нарфекса она направилась к галерее оглашенных, обращенной к наосу и трансептам, – та же пустота. Смутно рисовались с высоты мозаики плиточного пола. Умалился алтарь под золотым киборионом, уменьшился перед алтарем иконостас. Но в неудержимом вознесении улетали ангелы сводов. Безмерно удлинялись их трубы, необычной мощи достигали их лики, выпуклые овалы глаз, закругления целомудренных подбородков, девственно юные шеи, кожа запястий – вся плотская красота их в близком озарении стекол. По той же витой лестнице Склерена поднялась еще выше, на галерею женщин. Вся церковь раскинулась перед ней из-за серебряно-бронзового переплета решетки. И в затуманенной внутренности храма красными и желтыми звездами мерцали бессчетные огни его лампад. Слабо доносился до нее одинокий смех Склероса, по-прежнему расхаживавшего с веселым щелканьем зубов, под звуки которого двигалась вверх и вниз его словно привязанная борода. Повернувшись спиной к решетке, она стала смотреть в круглое окно, обращенное к наружному нарфексу и расцвеченное стеклами – пурпуровыми, зелеными, фиолетовыми, желтыми и голубыми. Вдали перед ней вырисовывались очертания Великого Дворца, очертания Святой Премудрости, устремлявшей ввысь свой величественный купол, над которым сверкал золотой крест. Восемь меньших куполов окружали его, венчая прямые стены кичливого здания, лживо религиозного сооружения Могущества и Силы, которое издевалось над Святой Пречистой на протяжении веков. Сиянье дня золотило его там внизу, и блестящие мечи как бы восставали на девяти его главах. Розовые облака с желтыми завитками закруглялись, словно облекая его овальными щитами, и чудилось, что их простирают исполинские воины. Дальше – Пропонтида синела с бликами парусов. Ближе – размахнулся овал Ипподрома с двухцветным многолюдьем своих статуй. Слева – углубился залив Золотого Рога, кишащий, волнуемый паландриями, триерами, барками, ладьями. А внизу, почти против Святой Пречистой, обогнув Влахерн, тянулись стены к материку, к воинскому лагерю или удлинялись вдоль Византии, обрамляя ее до Золотых Врат, до Пропонтиды, касавшейся Азии своим берегом Гирийским. У подножия стены, в двух шагах от Карсийских врат она ясно различала торговца Сабаттия, который, сидя в тени перед арбузами, разговаривал с неким человеком, по виду чужеземцем, пышно разодетым, в плаще и робе, затканных ослепительными узорами. Он отошел, бросив Сабаттию мелкую монету, быть может, расспрашивал его о городе, и рассеянно уронил кошелек, без сомнения, полный золота.

Склерена спустилась. Умолк скрип подвижных челюстей Склероса, не видно было его окладистой рыжей бороды. Но две тени, тонкие и стройные, удлиненно мелькнули из глубины двери, в которую обычно проходили чернецы. И два голоса долетели до нее, металлически прозрачные. И она сейчас же признала в них Гибреаса и Управду. Они показались в черте светлого круга, который роняла лампада, с чуть заметным колебанием горевшая за одной из колонн.

– Ты возвестил мне. Говорил, что предназначена возрожденная почитанием икон и исповеданием Добра Империя Востока племени моему и эллинскому племени Евстахии. Скажи! Как восторжествовать им навек?

Так вопрошал Управда, и Гибреас с мягкими телодвижениями, дружески ласковым голосом, склонив голову с волной волос, ответил:

– Юный сын мой! Ясно чуешь ты, что не может долее терпеть православие от Базилевса Константина V руководимого оскопленным Патриархом. Синод смерти провозгласил год тому назад низвержение иконопоклонения, и не видать больше с той поры икон в мире. Не простирают они людям своих милосердных рук, не отверзают на смертных глаз своих и не предстательствуют об исцелении от греховной немощи. Иисус воздвиг тебя, тебя, в котором течет кровь древнего Базилевса, чтобы поразил ты гонителей, исторг их из Великого Дворца и Святой Премудрости, которые народ отдаст нашей власти. Воины отнесут тебя туда, поднятого на щитах, и под сенью Кибориона проводят меня православные.

Гибреас повернулся, и Склерена увидела его сияющие глаза, волнистые пряди темных волос, бородатое лицо, белое и узкое. Изогнулась его невысокая фигура, когда в приливе нежности он обнял стан отрока. Управда по-прежнему носил славянскую одежду, порты, собранные у лодыжек мягкими складками, тунику наподобие рубашки, слабо опоясанную тканым поясом, а белокурые волосы его покрывал головной убор из овечьего руна, обращенного мехом наружу. Увлеченность сквозила в силуэте обоих и скорбью дышала прогулка их в тиши кораблей монастырской церкви, по которым они проходили, попирая ногами мозаику пола, желтевшего стелющимися отсветами лампад, ослабевавшими или выраставшими, следуя вспышкам пламени.

С долгим поклоном остановились они посреди наоса перед иконостасом, закрывавшим святилище, закрывавшим основание ниши, где недвижимая Приснодева восставала на золотом фоне. Затем направились к одному из трансептов, и до Склерены донеслись слова Управды:

– Ты знаешь, я предпочел бы по-прежнему пребывать возле тебя, внимать твоим наставлениям, пленяться твоей речью. Поведать ли тебе? Ты обручил меня с Евстахией, чтобы возродили Империю Востока ее племя и мое. Но я чувствую, что не рожден для пурпура и венца, не рожден лицезреть себя всенародным Базилевсом на щитах под сенью знамен. Но ты хочешь так. Того же чает Евстахия и Зеленые и Православные. Душа моя чиста и любит жертву, я сделаю, как вы хотите. Но милее мне было бы жить здесь, преподавать благие назидания народу, поучать его ненавидеть сильных и разить Зло, возлюбить слабых, помогать совершенствованию Добра. И, быть может, словом своим я достиг бы большего, чем мечом Базилевса, которым ты хочешь вооружить меня.

И в ответ прозвучал проникновенный голос Гибреаса:

– В руки Зеленых я вручу грозное оружие победы. Через меня укрепится арийское учение о Добре и исповедникам его нечего более опасаться, что порочные базилевсы и растленные патриархи сдерут с них, как с Манеса, кожу заживо и набьют ее соломой. И настанет конец Злу на земле, конец Смерти на земле, и непобедимы будут Добро и Жизнь, владея открытой мною силой гремучего огня.

Так говорил игумен, словно уверенный в мощи таинственного открытия, которым он вооружит Зеленых. Управда вздохнул и, тихо отвернувшись, устремил робкие взоры к Приснодеве, к стенописным ликам, к четырем ангелам сводов, улетавшим, трубя в свои исполинские золотые трубы. Он молчал, замолкнул и Гибреас. И Склерене чудилось, будто оба они внимают, каждый про себя, неустанным гласам четырех гигантских ангелов, трубы которых воплями, раскатами, неукротимыми вихрями гремели для Гибреаса и для Управды, звучали трепетом, стенаниями, рыданием, глубокой скорбью. Быть может, так оно и было. Волнение сквозило во всем тщедушном облике игумена, в учащенной торопливости его жестов, в воинственном устремлении его поступи. Управда медлительно двигался, часто обращал молящий взор к Приснодеве, которая из своей золотой ниши созерцала его опечаленным ликом милосердой матери.