Византия, стр. 36

Гараиви начинал понимать игумена; но сердце его так жаждало исповедаться в совершенном им убийстве, что, не выдержав, он покаялся очень взволнованный, прервав его в углу коридора, выходившего в храм, куда они направлялись.

– Я должен был сделать так, должен! Прости! Прости! Я убийца! Я утопил Гераиска; он знал о заговоре, и был казнен Сепеос, а защищавшие его Зеленые убиты. – И словно совершил он нечто дозволенное, как бы опасный подвиг заговора, произнес ему Гибреас слова отпущения, которые Гараиви слушал сперва недоверчиво, потом весь сияющий, особенно когда игумен сотворил знак благословения над его склоненной головой. Оставив набатеянина, он прошел во храм и направился к нарфексу. При свете трех открытых врат раскинулся перед ним город далекий, расстилавший туманную белизну своих зданий. Сливавшиеся крики доносились из многих мест. Весь горя воодушевлением и пылом, подошел тогда он к Гараиви, которого отпущение убийства привело в истинный восторг.

– Храм Пречистой да будет убежищем Управды и Виглиницы. Иконоборцы не исторгнут отсюда их. Спеши за ними во Дворец у Лихоса, где присутствие их может сделаться опасным. Иоанн будет с тобой. Теос, спаси их! Теос, спаси их!

IX

Гараиви босоногий, подняв к груди полы далматики и крепко надвинув скуфью, бежал возле Иоанна, ехавшего верхом на Богомерзком. В Византии царило великое оживление: отряды Маглабитов, Спафариев и Буккелариев продолжали разрушать или замазывать иконы; толпился народ; скользили монахи, шевеля своими бородами, посылая наугад благословения; змеились, быстро удаляясь, процессии, осененные крестами и хоругвями, и трепетные тени людей сливали свои силуэты в бесконечном свете солнца. Слышалось пение отрывков из псалмов, раздавались напевы жалоб, где вспоминались прежние гонения, звучали вопли, обращенные к Приснодеве, Иисусу, Святым, Избранным, Властям еще не разрушенным и не замазанным, которые мелькали по пути косматого монаха и набатеянина, писанные на стенах монастырей и нарфексах базилик широким размахом и смелой кистью или же властно оттенявшие свою мозаику на золотом фоне, который рассыпал золотые отблески на здания, вздутые выпуклостью своих куполов, окаймленные арками, окруженные нишами и трансептами, подобные существам из камня, мрамора и кирпича, распухшим от водянки и облеченным в одежды пылающей глазури. Вот рынки, полные народом, запасавшимся рыбой и кровяным мясом, рынки оружейников, шорников, ткачей, ювелиров; узкие площади, где ревели выведенные на продажу животные: лошади, верблюды, ослы, быки, коровы, бараны, овцы, которых влекли, осыпая сильными ударами, люди, скудно прикрытые заплатанными далматиками, в едва закрывавших головы скуфьях семитских, туранских или славянских, а возле бесконечные стаи собак с длинными шеями, воспаленными языками, запыленной шерстью, острыми виляющими хвостами, – они, худые и костлявые, оглашали воздух каким-то мятежным лаем. Вот спуск и подъем смежного холма, который остался позади в озарении солнца, окроплявшего дома с опущенными занавесями и цветами на полукруглых с решетками окнах; вверху акведук Валенция, казалось, сорвется с исполинского прибора своих массивных арок; улички, часто крутые словно лестницы, как бы таяли в синеве неба, курились и кишели народом; на длинных дорогах византийцы поспешно удалялись от разрушителей, ускоряя свое дело, и торопливость их сливалась с рокотом города, который слышался и вырывался отовсюду. Вот другой холм, над которым высился монастырь и храм Всевидящего Ока, где над самым порталом жалобная симандра как бы изливалась в набате смерти, отбиваемом дальше симандрами других монастырей и храмов: Святого Мамия, Калистрата, Дексикрата, Девы Осьмиугольного Креста, Девы Ареобиндской, Студита, Святого Трифона, прекрасной и непорочной Святой Параскевы, величавого Архангела Михаила, смиренного святого Пантелеймона, первосущего, пречистого Бога-Слова, откуда сочились заунывные, трепетные звуки непреодолимой скорби, воспевавшие близившиеся муки, на которые обречены почитатели икон, сиявших на стенах в неподвижности Святых Существ. Звуки бронзовых труб, медных рогов, по временам прорывавшиеся откуда-то из дали дорог; визги евнухов, приказывавших воинам, которых Иоанн и Гараиви видели стремящимися в блеске дня с поднятыми копьями, секирами, мечами под жалобные вопли, крики и пение псалмов, словно колебалось все и рушилось, объятое оцепенением в смятенном воздухе. Дерзко устремлялись иконоборцы к Лихосу, чтобы соединиться там с разрушителями и преследователями.

– О, Пресвятая Матерь Божия! Пресвятая матерь Бога-Слова! Восседающая на облаках! Преддверие Бога-Слова! Всякой хвалы достойная! Владычица Чистая и Пренепорочная! Божественного, Вечного и Великолепного Иисуса зачавшая. Хранительница Неба и Земли.

Все православные моления слетали с уст Гараиви и Иоанна, которые стремились во Дворец слепцов, чтобы спасти Управду и Виглиницу от воинов Константина V и от серебряного ключа Великого Папия, поспешавшего, раскачивая своей тщеславной тыквообразной головою, перед Кандидатами, спины и плечи которых мелькали, двигаясь к чаще Лихоса, зеленой, фиолетовой, вьющейся, ползучей, образующей густые тени, где в извилистых норках ютятся спокойно ящерицы.

– Мы опоздаем, они убьют их – воскликнул Иоанн, а Гараиви отвечал: – Увы! Увы!

И они ускорили свой бег. Богомерзкий ноздрями выпускал пар, а шерсть его вся была в поту; кварталы мелькали за кварталами, улицы за улицами, в стремительной скачке, когда не замечает ничего человек, не видит и не слышит.

Наконец, вдали показались стены Дворца, опушенные вьющимися растениями; они спустились по руслу Лихоса, здесь пересохшему, которое привело их к низкой двери, и оттуда в пустынный сад, где под навесом деревьев сидели на низких скамьях Управда, Виглиница и с ними Евстахия.

– Гонение не ограничится иконами, но ринется против племен моего и твоего, и нам, воплощающим собою призвание народов наших, суждено подвергнуться преследованиям, пока не поразит Константина V и Патриарха оружие Гибреаса.

Так высказалась Евстахия, немного бледная с блестящими прозрачными глазами. Гараиви взял Управду за руку:

– Дигенис уже хотел захватить тебя здесь, но не знают они теперь твоего пребывания. Святая Пречистая будет убежищем тебе и Виглинице. Пойдем, мы проводим тебя. Так хочет Гибреас!

Знак эллинки! Слуги появились, глухие и немые, и, подняв, понесли Управду и Виглиницу на скамьях, и касались листвы белокурые волосы отрока и животно-красивое лицо славянки. Сопутствуемые Иоанном на Богомерзком и босым Гараиви, прошли они дверью, выбитой в стене и ведущей к лоскутку извилистого Лихоса.

Оставшись одна, Евстахия подняла глаза, сложила руки, и сокровенное моление слетело с ее девственных губ.

– Если надо, чтобы стал он супругом мне, Приснодева, после всех скорбей, которым хочешь ты обречь его, если надо, чтобы я владела вкупе с ним Империей, приемля страдания и печали, то радостно буду я ждать и, как хочет того Гибреас, я его супругой нарекусь лишь в Великом Дворце. Не иначе как в пурпуре рожденными будут дети наши, или я предпочту умереть девственницей, останусь девственницей, и цвет моей эллинской крови не сольется со славянским мужеством правнука Юстиниана!

И она удалилась по направлению к Дворцу, вдали розовевшему своими порталами, за которыми розовели перроны, – дворцу, выступавшему своим каменным запустением, в котором плющ обвивался беспорядочно и тянулись зеленеющие ветви шиповника.

Ее мечта о соединении двух племен наполняла ее причудой вдохновения, хотя она привыкла пленяться ею. Достаточно было Гибреасу внушить ей мысль о соединении, как в ней глубоко укоренилось чувство собственной ответственности и, непрестанно лелея эту думу, она сделалась, наконец, утонченной заговорщицей, мужественной патриоткой, которая, паря на скамье из слоновой кости, несла в Святую Пречистую, – где просвещались души Православных и крепче сливались между собою Зеленые – воодушевление к борьбе за Добро.