Византия, стр. 27

Он бессмысленно смеялся. Но Гараиви молчал, ничего ему не отвечая, посматривая на флот, который уже причаливал к берегу Азии, прямо к горам, вершины и хребты которых заслоняли синее небо, непроницаемое, как сардоникс. Их совершенно одинокая ладья казалась в море черной точкой, едва движимой двумя веслами, которые то опускались, то поднимались, а над ней пролетали морские птицы.

– Один миг мы верили, что Управда может быть Самодержцем, потому что в нем кровь Юстиниана; но он им не будет, так как мы раскрыли заговор. А ты, Гараиви, вместо того, чтобы последовать за нами, закрыл нам доступ во Святую Пречистую; ты не будешь никем, не будешь даже чистильщиком овощей, узд и седел, разрисовщиком копыт, чесальщиком грив и мыльщиком коней!

Он грубо захохотал еще громче, а Гараиви греб с ожесточением.

Потом продолжал:

– Я разгадал тебя, Палладий и Пампрепий поняли тебя! Ты отстранил нас от Управды, потому что люба тебе сестра его Виглиница, и ты надеешься взять ее в супруги, когда провозгласят Самодержцем ее брата. Нет! Не будет она твоей супругой, ибо Управда, слабый отрок, не сделается Базилевсом и не сочетается с эллинкой Евстахией браком, о котором поведали нам слепцы в тот день, когда они услышали гласившую о заговоре речь Гибреаса во Святой Пречистой.

– Он покорит себе Империю, и Виглиница будет сестрой Базилевса!

Внушительно звучал сдавленный голос Гараиви, и слов этих было достаточно, чтобы пресечь смех Гераиска. В это время Автократор, Патриарх, помазанники, сановники, войско и вся высшая и нижняя дворцовая челядь высаживались на берег, приветствуемые криками. Но ладья Гараиви удалялась в открытое море, невзирая на сразу встревожившегося Гераиска, в беспокойстве поглаживавшего плоские бакенбарды на испещренном теперь морщинами лице. Пропала его гордость и напыщенное самолюбование! Он перестал издеваться над набатеянином – бедным семитом в заплатанной далматике. Он не манил его больше надеждами на почести и молчал о своем желании стать протокинегом, не говорил более о Виглинице, Управде и Евстахии. Предчувствуя нечто ужасное, он встал. Лодка внезапно закачалась и накренилась вся в сторону Гараиви.

– Все, что я сказал тебе – ложно! Я хотел лишь потешиться и потешить тебя. Существование Управды я открыл тебе одному, я – среди низких слуг и я – раб, Великий Папий бьет меня так же, как и Пампрепия и Палладия, которые сохранили тайну славянина! Вернись! Вернись!

Лодка качалась; нахлынувшая волна залила ее, она погружалась, и отчаянно забарахтался Гераиск; бывший вожак медведей и собак жалобно кричал:

– Спаси меня, Гараиви, ты отец мне, ты брат мой! Я не предам больше Виглиницу и не раскрою брака славянина Управды с эллинкой Евстахией, о котором узнали мы от слепцов и который выдали Великому Папию, избивающему нас.

Гараиви нырнул, появился снова на поверхности и, качнув обеими руками лодку, уронил в воду Гераиска, который, не умея плавать, начал тонуть, жалобно скрючив спину и прижав к бокам локти; мелькнуло его помертвелое лицо, широко разверстый рот, обезумевшие глаза и два растопыренных пальца. Гараиви невозмутимо подплыл к лодке, ухватился за киль, выплеснул набравшуюся воду, сел и поплыл к Золотому Рогу, откуда народ следил за движениями судов. Направив свое суденышко к вратам Карсийским, он вышел на берег, чтобы на солнце высохла его заплатанная далматика, скуфья и грубая туника, едва прикрывавшая его голые ноги. В тени дворца Гебдомона, у фасада, обращенного к Золотому Рогу, он увидал Сабаттия, сидевшего на корточках перед арбузами, сложенными в кучи, доходившими до его груди и закрывавшими его сзади. Вокруг разбросаны были зеленые корки с розовой мякотью и рассыпаны черные семечки.

Иногда какой-нибудь византиец подходил к Сабаттию, который, не вставая, брал арбуз, вонзал в его нежную сочившуюся мякоть грубый железный нож и протягивал покупателю, тут же съедавшему арбуз, уткнув лицо в его рассеченное чрево, и бросавшему затем мелкую монету в деревянную чашку, полную мелких денег, на которые продавец смотрел алчным взором, глубоко волнуясь, в приливе вожделений.

Солнце жестко высушило далматику Гараиви и, сияя на ее узорах, придавало ей вид такой ослепительный, что Сабаттий закричал ему:

– Пресвятая Матерь Божия! У тебя одного, Гараиви, такая далматика! Когда соизволением Иисуса я разбогатею от продажи арбузов, сделаю себе такую же! Ты залюбуешься мною и пригласишь к себе в лодку, если, конечно, не превратишься в сановника этого Управды, о котором столько говорят и которому покровительствует Святая Пречистая, православные и Зеленые!

– Мы, быть может, будем казнены! – ответил Гараиви. – Святой синод собрался, конечно, возвестить уничтожение икон, а мы воспротивимся этому повелению. Добро – сильно, но и Зло – тоже. И мы пострадаем раньше, чем будет оно побеждено. Но Управда станет Базилевсом, или же один из сынов крови его, и тогда возрожденной империи Востока не придется терпеть ига Автократора, прибегающего к доносу какого-нибудь Гераиска, чтобы сокрушить наш заговор!

И он удалился, пожимая плечами, а плохо понявший речь его Сабаттий, долго еще любовался его далматикой, которая вдали вся сияла под лучами солнца.

V

На берегу Халкедона стоял дворец Гирийский, фасад которого был обращен к морю, у побережья прорезанному триерами с поднятыми в одну линию веслами, плоскодонными судами, надводные части которых походили на укрепления, паландриями и однопарусными суденышками, которые, роняя серые и красочные тени, скользили вокруг по воде с проворством стрекоз, мелькающих на зеленой пелене болот. Константин V и Патриарх, предшествуя помазанникам и сановникам, вслед за ними растянувшимся в виде хвоста, направились ко дворцу, окруженные дворцовой челядью и войском, осененные радугой знамен и мелькающих крестов, перевезенных на судах флота и особо назначенных для этой цели барках. Некоторые хлынули в дворцовые залы, другие рассеялись в садах, обширных и холмистых, где глубоко возделанная земля источала, разливала и раскидывала повсюду сны и цветы, сотворяя истинное чудо Империи, под оживляющим соленым дыханием близкого моря. Сановники и помазанники удалились скоро, но рокот сверху обнаружил их присутствие в одном из этажей здания, красными колоннами которого окаймлялись окна со спущенными занавесями, и чувствовалось, что люди эти, высадившиеся в сопровождении войска, замыслили собрание необычное, собрание, в котором предстоит обсудить вопросы значительные с суровой самоуверенностью. Автократор и Патриарх поднялись по лестнице, которая вела к портику перед дворцом, украшенному многоцветной живописью и увенчанному вызолоченным куполом. Вдруг, точно инстинктивно, они оба остановились в полуобороте друг к другу, с озабоченным взором. Константин V отбросил за плечи хламиду; кивок головы сдвинул сарикион его немного набок, что придало ему слегка шутовской вид и не вязалось с величием его сурового лица, с орлиным носом. Патриарх сделал такое же движение, от которого остроконечная тиара сползла ему на ухо, обнаружив розовую кожу старческого черепа, а всему облику его сообщив какую-то легкость и эластичность, не соответствующих толстой броне его одежд, в которых он шествовал, как бы изнемогая. Свой патриарший посох, с тремя постепенно спускавшимися крестами, он держал в руке, выступавшей из далматики, застегнутой у шеи пряжкой из рубинов и сапфиров; далматика была твердая, тяжелая, расширявшаяся книзу, и на спине ее виднелась вытканная евангельская сцена, гармоничная в едином круге и как бы рассекавшая тело: «Успение Богородицы». Богоматерь, окруженная сиянием, покоилась на низком ложе, в полукружии стояли коленопреклоненные, плачущие мужи, ангелы реяли в искусной ткани воздуха; над нею раскинулся свод неба, в виде напрестольного балдахина. Константин V, который не расставался с мечом и державой, остановился, без сомнения поняв, что Патриарх вызывает его на разговор. Тогда приблизился один из группы сановников, закачалась тыквообразная голова Дигениса, и заколыхался вздутый живот его по направлению к самодержцу, который величаво протянул ему державу, вложил меч в ножны, прикрепленные к перевязи, обвивавшей сагион лентой жемчугов, засунул за пояс освободившиеся руки и направился дальше, возле себя имея Патриарха и оставив евнуха, который преклонился.