Агония, стр. 67

Сэмиас и Атиллия окунулись в эту атмосферу как в спасительное блаженство, радуясь даже прикосновениям к ним мужчин. Они неосознанно отдались воле толпы, хотя в ней ни разу не промелькнуло даже маломальски знакомого лица. Здесь Сэмиас уже не чувствовала себя матерью Императора, а Атиллия – знатной патрицианкой, их блестящая жизнь отошла в прошлое, уступив место новым, странным ощущениям, заполнившим их восхищенные сердца как бы звуками дотоле не слышанной мелодии.

Хабарраха следовала за ними, выделяясь в толпе своим черным лицом с презрительной складкой рта; она тоже отдыхала душой в этой атмосфере, насыщенной крепкими ароматами, запахом кожи и человеческого тела, исходившим из-под шерстяных или льняных субукул. И эти три женщины бесцельно и безвольно погрузились в мир забвения и душевного покоя, усыплявшего в них рассудок. Со сладострастным ощущением, как бы в волнах меланхолии, они шли бессознательно, касаясь своими ногами ног других. Они спускались с Велабра и проходили перед открытыми лавками, где яркие краски товаров пели песню цветов; там были разложены еще не ношенные женские одежды, ткани, затканные золотом и семь раз окрашенные в Тирский пурпур, столы, окрашенные в цвет морской воды, шафрана и Пафосского мирта, аметистовые паллы, шерстяные ткани, то бледно-розовые, то цвета перьев журавля, зеленого миндаля или желтоватого каштана. В других лавках продавались причудливые опахала из павлиньих перьев, кристальные шарики для женщин, которые держали их в руках, чтобы сохранить свежесть кожи, слоновая кость и дощечки из слоновой кости, на которых писали золотым острием. В других лавках, полных аромата, продавались лекарственные снадобья: цикута и саламандра, волчий корень, сушенный на солнце, сосновые гусеницы, корень мандрагоры и шпанские мушки, которые поспешно покупали женщины с синевой под глазами от пережитых наслаждений; на смену им приходили другие, осаждая эти лавки, издававшие смрад порока и яда.

Но непрерывное ощущение счастья в фантазиях увлекало их из чрева латинской среды вдаль, за моря, на Восток: широкие небеса оживали пред ними печально и ласково; пышная растительность вставала в воображении, возбуждая в душе музыку диких колыбельных песен. Сэмиас видела себя снова в Эмессе, с прекрасным Антонином, лежащим на ее коленях, когда она его кормила грудью; вспоминала нежную и пытливую страсть к брату Атиллия. Атиллии же виделись золотые пейзажи, лестницы и красные храмы и дворцы на фоне голубых озер, и рядом с нею изящны Мадех. А в воображении Хабаррахи рисовались черные картины чудовищной Эфиопии, где ее насмешливая юность прошла среди племен, пожиравших побежденных под звуки барабанов, обтянутых плохо выдубленной человеческой кожей…

Толпа влекла их по направлению к лавке Типохроноса, стремясь туда с непонятным жадным любопытством. Но там они увидели Элагабала, одетого в плащ погонщика мулов; он сидел на греческой кафедре, подставляя свое белое лицо Типохроносу, которому Зописк делал таинственные знаки. Переодетые юноши заполнили лавку: Гиероклес, Зотик, Муриссим, Гордий, Протоген, – все с густо накрашенными лицами; они смотрели во все глаза на цирюльника, крайне изумленного тем, что ему приходится брить Императора.

В глубине боязливо и неподвижно сидели Аристес и Никодем, уже не сверкавшие своими черными красивыми бородами, рядом с ними банкир, владелец тысячи рабов, фабрикант ламп и два домовладельца с Палатина, – они пребывали в крайнем изумлении.

– Брей, брей, цирюльник! – восклицал Элагабал. И Типохронос брил его и без того гладкое лицо, с которого не падало ни волоска.

– Брей, брей!

Гиероклес, Зотик, Муриссим и Гордий, с золотыми обручами на кистях рук, с ожерельями на шеях, с кольцами в ушах, обступили цирюльника, поражая его непристойными шутками, которые были слышны всем на улице.

– Брей, брей! – снова грубо говорил Элагабал Типохроносу, на которого Зотик смотрел, таинственно подмигивая. И бритва грека ловко бегала от красивого подбородка к вискам с синими прожилками, снимая пену гальского мыла, покрывавшую прекрасное лицо Императора со странными глазами.

– Брей, брей здесь!..

Элагабал быстро обнажился и, откинув голову, уперся ногами в стену, глухо смеясь; а приближенные тоже кричали:

– Брей, брей здесь!

Типохронос нерешительно приступил к делу, но Элагабал встал и бросил ему кошелек с золотом.

– Возьми! Перед тобой был Антонин, но чтобы никто о том не знал, ты понял?

Он крикнул ему это и стал расчищать себе дорогу, проталкиваясь через толпу, молчаливую и презрительную, тут же смыкавшуюся за ним и Зописком.

Император, завернувшись в плащ погонщика мулов, направился к форуму, окруженный своими любимцами. Он сказал Зописку:

– Твой цирюльник, которого я теперь знаю, очень неловок. Он не снял у меня ни одного волоска. Типохронос обокрал меня!

Он рассмеялся, ничуть не пугаясь тысяч римлян, идущих за ним следом. Вдруг, словно повинуясь внезапному приказу, на толпу налетели катафрактарии, ведомые Антиоханом и Аристомахом, и стали разгонять ее ударами копий. Вслед за ними стремительно пронеслись другие турмы, а из Лагеря преторианцев консулы и префекты уже подводили манипулы. Народ разбежался, и вскоре Рим успокоился. Император со своими спутниками взошел на поданную им колесницу, направляясь ко дворцу Старой Надежды, а Антиохан, верхом на коне, тащил за бороду кричавшего Зописка.

Сэмиас, Атиллия и Хабарраха смотрели на это бегство народа и триумф Императора, и Рим показался им подлым, а человечество низко павшим. И они с новым наслаждением отдались своим мечтам, уносившим их от жизни в Эфир и Небытие.

XI

Они вошли в Старую Надежду через дверь, служившую только для рабов. Во дворце слышался резкий топот шагов, громовой рев сигналов, крики зверей и удары копий о щиты.

Хабарраха одела Сэмиас и Атиллию в торжественные одежды, сверкающие золотом и драгоценными камнями, и под неистовые звуки труб евнухи отвели их к Элагабалу, не к отверженному погонщику мулов, каким он только что представал перед тысячами римлян, но к Императору с белой бархатистой кожей, в ослепительной тиаре, в одежде, настолько густо обшитой золотом, что он, казалось, сгибался под ее тяжестью, и в сандалиях, высоко обертывавших его ноги своими лентами. Теперь он являл собой как бы пышное восточное Божество, сияющее в блеске исходящих от него же лучей. Его окружали люди в золотых одеждах, с золотыми головными уборами, с голубыми, желтыми и зелеными камнями на митрах; маги в священных позах, с завитыми бородами, благородно лежащими на их малиновых сарписах; жрецы Солнца, с порочными движениями чресел; приближенные, касавшиеся своими одеждами доспехов офицеров, стоящих позади как бы по линиям веера, точно хвост огромного, ослепительно яркого павлина. И все пели в медленном ^итме, прерывавшемся резкими возгласами труб, гимн Венере, выражая ей, сожаление о том, что она лишилась Адониса; звуки лир, цистр и флейт разносились по отдаленным кубикулам среди мерного ритма пляски. В храме Солнца, в самой гуще дня, невзирая на опасность, готовились поставить сцену смерти Адониса и скорби Венеры; и Император с приближенными, собираясь туда, словно желал снова бросить вызов вечному городу, небо которого, становившееся все более алым, казалось кровавым озером.

Сэмиас и Атиллия пошли вместе с евнухами, поддерживавшими их пурпурные паллы, под звуки резкой музыки, в волнах фимиама и среди могучего пения гимна, оплакивающего Адониса и Венеру. Мужчины и женщины, которых они не узнавали больше, присоединялись к шествию; скованные цепями звери били хвостами своих сторожей, которые ударяли их железными прутьями; толкались слоны; повсюду сверкали золотые копья и золотые щиты, круглые и похожие на желтые глаза. Сэмиас и Атиллия не говорили между собой, не слышали ничего вокруг – их души словно умерли, пораженные вялостью тела, тратой сил и общим утомлением всей плоти, которой раздраженная Природа мстила со слепотою Рока.