Агония, стр. 41

– Пощади, Божественный! Я не в силах более!.. Я ослабел и признаю себя побежденным. Ты победитель победителей и нет равного тебе в беге, в борьбе, в прыганий, кулачном бою и метании диска. Ты без малейшего усилия, не умастив тела церомой, опрокинешь всякого атлета, я же, бедный поэт, могу только целовать твои ноги и воспевать тебя.

Элагабал остановливается, грозный:

– А! Ты признаешь себя побежденным. Я ждал этого. Посмотрим, на что ты еще годен.

И, сильной рукой схватив поэта за шею, он опрокидывает его.

– Я изнасилую тебя!

– О, Божественный! – стонет Зописк, не смея шевельнуться. – Пощади! Я напишу в твою честь поэму; ты будешь жить на Олимпе, превыше Юпитера. Моря будут лизать твои ноги, павлины и страусы повезут твою колесницу. У тебя будет венец из гор и скипетр из звезд. Отпусти меня!

– Так на что же ты годен? – продолжает Элагабал, смотря ему в глаза и не ослабляя хватку. – Я – Бог, но моя милость принадлежит всем.

Зописк умоляет:

– О, Божественный! Я не смею коснуться края твоей священной одежды.

– Ты тонко чувствуешь. Впервые встречаю я такого, как ты… А! Я знаю, ты влюблен в моих эфиопок. Подожди, подожди! Я тебе отдам одну из них, поэт, и ты мне расскажешь о ней завтра.

Он зовет номенклатора.

– Вот мой поэт, номенклатор. Он хочет провести ночь с эфиопкой. Поручаю его тебе. Завтра ты приведешь его ко мне.

И он оставил Зописка, которого взял за руку номенклатор:

– Повинуйся Божественному, или же тебя бросят зверям.

– Как и приглашенных? – спросил Зописк, бледнея.

– Да, если бы они посмели отказаться от эфиопок.

– А они молоденькие, номенклатор?

– Еще бы! Девяностолетние! Я сведу тебя к Хабаррахе, самой молодой: ей едва исполнилось шестнадцать люстр. Она ждет тебя: ты поэт, а она любит тебе подобных!

IX

В уединенном помещении дворца Старой Надежды, с портиками, окружавшими двор, в центре которого был бассейн с ленивым крокодилом, сидел, задумавшись, Атиллий. Положив ногу на ногу и подперев голову левой рукой, он мечтательно глядел перед собой, как бы созерцая мирное течение вод, отражающих картины конечных берегов.

Сперва то был сирийский вид: города с высокими башнями, пересекаемые лентами голубых вод, в которых отражаются белые храмы, колеблясь и удлиняясь без конца; дворцы с террасами из красного кирпича, охраняемые гранитными сфинксами или рогатыми гигантами, поддерживающими ряды витых колонн с капителями в виде лотоса; блики солнца лежали на них днем, а ночью луна, колеблющаяся и голубоватая, играла на этих красных ступенях, и они казались кровавым водопадом; сад, в котором росли сальсолы, илексы, кактусы, кедры и платаны, светлые бассейны сияли, как серебряные щиты, зеленые аллеи уходили вдаль, с просветами голубого неба, озаренного золотым светом.

Потом виделось ему затихшее море, его поверхность бороздил мерными взмахами весел корабль, бегущий к Брундузиуму, и в быстром его ходе рождались мимолетные видения городов на пологих, ласкаемых волнами берегах, и пляски жителей под звуки цистр и свирелей.

Вот по Аппиевой дороге стремятся путешественники из всех стран мира, чтобы погрузиться в ненасытность всепоглощающего Рима.

Наконец, возник и Рим, раскинувшийся на семи холмах, обомлевший в объятиях Жизненного Начала, под гигантской тенью Черного Камня, которая от садов Старой Надежды грозно поднималась в небо, как башня бесконечной высоты.

И в этой тени исчезали храмы, базилики, портики и арки; солнце меркло, встречаясь с ней, и становилось кровавым, как при затмении, а луна источала зловещий свет, желтый, как гной, и исчезали звезды, и не было ни дня, ни ночи, а все тонуло в голубой мгле.

Да, окутывая все беспросветным туманом, близилась и росла однополая мужская Страсть, постепенно заглушая страсть к женщине с ее красивыми мечтами и светлыми зорями любви; под гнетом Черного Конуса судорожно билась Империя в похотливых стремлениях Андрогина, в объятия которого ее бросил Атиллий.

Он существовал, погруженный как бы в мрачную пустоту, в беспросветную тьму, подобную Небытию. Ничто из наслаждений, о которых он мечтал, и из утонченностей, к которым он стремился, ничто из ожидаемых им удовлетворений не ласкало его неподвижное сердце и его тело, чуждое волнений. Его мысль витала в головокружительных пропастях, как светоч, угасший среди ночи.

И черный цветок Страсти, мрачный и холодный, без очертаний и запаха непрерывно светился в душе Атиллия, властно сжимая ее своими лепестками, и зловеще поднимался так же высоко, как Черный Камень, в тени смертной.

И в этой тени Мадех также исчезал, и его глаза были, как два затмившиеся солнца, а голос по странной аналогии вызывал представление желтого гниения. А в Каринах, где был заключен Мадех, подобно святыне в скинии, уже не было больше ни деревьев, ни бассейна, ни расписанных стен, ни золотой мебели, ничего, прежде наполнявшего дом, но какие-то бесформенные развалины, упавшие во мрак.

Извращенная любовь Атиллия к Мадеху, по воле Элагабала распространенная в Империи, постоянно раздражала его, потому что она приводила в финале к огромным нелепостям, к безвозвратному обессилению человеческой энергии.

И все-таки извращение было неспособно пустить корни в Природе, которая восставала против Черного Камня, готовясь к борьбе с ним до последнего издыхания, и, если даже извращение побеждало, то только благодаря стечению обстоятельств, обыденных и лишенных гения, уродливых и смешных, очень далеких от Вечного Единства и Всемирного Совершенства, о котором мечтал Атиллий. Да и сам Элагабал, возвеличенный императорской властью, полубог по красоте, чьи золотые сандалии ступали по миллионам склонившихся голов от Востока до Запада, смотрел на культ Начала Жизни через призму забав развращенного эфеба, падая все ниже и ниже; хуже того, он губил навсегда смелую попытку восстановить культ, возвращающий к началу Творения путем создания вновь Двуполого Существа, которое каждый чувствует в себе в часы смутных грез и которое наверное когда-нибудь появится.

Разочарование! Разочарование!

Не лучше ли было остаться в Эмессе, жить без Империи, приносить жертвы Черному Конусу, шествовать в процессиях жрецов, увенчанных митрами, по красным лестницам, на берегах рек и под портиками храмов. Зачем унижать еще больше дорогой сердцу культ, который, вместо того, чтобы проявляться во всем величии, казался теперь зловещим и шутовским.

Элагабал куда-то несся, ослепленный своим могуществом, которое может пасть при малейшем движении римского народа, при малейшем толчке его врагов, – врагов Жизненного Начала.

И Атиллий ясно видит, как эти враги мечтают бросить Элагабала в клоаки; они уже рычат слова смерти, угрожают резней, которая лишний раз покроет кровью Рим и разбросает трупы на его улицах, в его дворцах и в садах Старой Надежды, видевших безумства Элагабала.

Во главе этих врагов стоят Маммеа и Александр, военачальники, сенаторы и вожди христиан, готовые поднять народ и солдат.

У Элагабала не было защитников кроме его матери Сэмиас, Атиллия и жрецов Солнца – соучастников его удовольствий, Юношей Наслаждения и близких ему людей, слишком ничтожных, чтобы действовать: небольшая кучка преданных ему людей против затаенного чувства мести и ненависти народа.

Если бы, по крайней мере, Маммеа согласилась принять новый культ, если бы она захотела сделать из Александра второго Элагабала, более достойного и величественного! О, тогда Атиллий не задумался бы покинуть Императора, как причину близкого падения нового культа! Но эта женщина отказывается от Черного Камня, она желает, чтобы Александр был Императором, замкнувшимся в холодной бесполой Добродетели, в особенности покорным прежним Богам!

Так думал Атиллий, сидя на глубоком деревянном троне с золотыми инкрустациями и задумчиво смотря вдаль, как бы созерцая мирно текущие воды, отражающие бесконечные берега. И его не пробудили звуки труб, извещавших о прибытии Сэмиас и наполнивших громкой пронзительной музыкой сады Старой Надежды, залитые ярко-золотыми лучами солнца.