К востоку от Эдема, стр. 21

Адам понял, что брат для него больше не опасен. Прежняя ревность исчезла, и Карлу не от чего было впадать в бешенство. Грехи отца легли на него тяжким бременем, зато отец принадлежал теперь только ему, и отнять его у Карла не мог никто.

— Приятно тебе будет ходить по городу, когда все узнают? — не отступал Карл. — Как ты будешь смотреть людям в глаза?

— Я же сказал, меня это не волнует. — И не должно волновать, потому что я не верю. — Чему не веришь?

— Тому, что он украл какие-то там деньги. Я верю, что про войну он говорил правду, и верю, что он сражался во всех тех битвах, про которые рассказывал.

— А где у тебя доказательства?.. И как тогда понимать его послужной список?

— Но ведь и у тебя нет доказательств, что он вор. Ты же это придумал, потому что не знаешь, откуда взялись деньги.

— Да, но его армейские документы…

— Возможно, там ошибка, — сказал Адам. — Да что там ошибка. В своем отце я не сомневаюсь.

— Вот уж не понимаю.

— Попытаюсь объяснить… Существуют очень убедительные доказательства, что Бога нет, однако многие все равно верят, что он есть, и их вера сильнее любых доказательств.

— Ты же сказал, что не любил отца. Как же ты можешь быть так в нем уверен?

— В том-то, наверно, и дело. — Адам говорил медленно, осторожно. — Может быть, если бы я любил его, я бы ревновал. Как ты. Может быть… может быть, именно любовь заставляет человека сомневаться и не верить. Говорят, когда любишь женщину, все время в ней сомневаешься, потому что сомневаешься в себе. Теперь я это прекрасно понимаю. Я понимаю, как сильно ты его любил, и понимаю, что творила с тобой эта любовь. А я его не любил. Хотя он-то, может быть, любил меня. Он меня испытывал, он меня и обижал, и наказывал, и в конце концов даже отдал в армию, будто в жертву принес, чтобы какую-то вину искупить. А вот тебя он не любил, и потому был в тебе уверен. Возможно… да, возможно, тут все как бы наоборот.

Карл уставился на него широко открытыми глазами. — Не понимаю.

— Я и сам еще не до конца разобрался. Для меня это открытие. Мне сейчас очень хорошо. Наверное, еще никогда в жизни так хорошо не было. Я словно от чего-то избавился. Может быть, потом со мной будет то же, что с тобой сейчас, но пока я ничего не чувствую.

— Не понимаю, — снова сказал Карл.

— Но тебе понятно, что я не считаю нашего отца вором? И что он был обманщик, я тоже не верю.

— А как же документы?..

— Я на них и смотреть не буду. Моя вера в отца для меня убедительнее любых документов.

— Так, думаешь, эти деньги надо взять? — тяжело дыша, спросил Карл.

— Конечно.

— Даже если он их украл?

— Он их не украл. Не мог он их украсть.

— Ничего не понимаю.

— Не понимаешь? А ведь как раз в этом, может быть, весь секрет… Я тебе никогда об этом не напоминал, но скажи, ты помнишь, как ты меня поколотил перед тем, как я ушел в армию?

— Помню.

— А что было потом, помнишь? Ты же вернулся с топором, чтобы меня убить.

— Я все это плохо помню. Я тогда, верно, ума лишился.

— В то время я не понимал, а сейчас понимаю — ты дрался за свою любовь. — За любовь?

— Да, за любовь, — сказал Адам. — А деньги эти мы употребим с толком. Может, останемся жить здесь. А может, уедем… скажем, в Калифорнию. У нас еще будет время решить. Ну и, конечно, мы должны поставить отцу памятник — большой, настоящий.

— Никуда я отсюда не поеду, — сказал Карл.

— Погоди, время покажет. Никто нас не торопит. Поживем, увидим.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

Я верю, что у вполне обыкновенных людей может родиться чудовище, монстр. Вам доводилось видеть таких уродов — нелепые страшные создания с огромной головой или с крохотным туловищем; бывает, дети рождаются без рук, без ног, или с тремя руками, или с хвостом, или рот у них в самом неожиданном месте. Все это прихоть случая, и никто тут не виноват, хотя раньше полагали иначе. Когда-то детей-уродов считали наглядной карой за тайные грехи родителей.

Но если природа допускает уродство телесное, почему бы ей не создавать и уродов умственных или психических?

Внешний облик может остаться без изъянов, но если игра генов или деформация яйцеклетки приводят к рождению ущербных телом, то разве не можете результате тех же процессов родиться ущербный душой?

Уроды — это просто разной степени отклонения от признанной нормы. И если один ребенок может появиться на свет без руки, другой может точно так же родиться без зачатков доброты или совести. Когда человек лишается рук, попав в катастрофу, он вынужден вести долгую борьбу, чтобы свыкнуться со своей потерей, но тот, кто родился без рук, страдает лишь от того, что люди видят в нем существо странное. Если у человека никогда не было рук, он не может ощущать их отсутствие. В детстве мы нередко пробуем вообразить, что бы мы чувствовали, будь у нас крылья, но наивно предполагать, что при этом мы испытываем те же чувства, что птицы. И понятно, что уродам именно норма должна представляться уродством, потому что каждый человек считает себя нормальным. А для монстров, чье уродство никак не выражено внешне, норма — категория еще более смутная, потому что по виду такой монстр ничем не отличается от других людей и сравнить себя с ними не может. Родившемуся без совести должен быть смешон человек с чуткой душой. По понятиям преступника, честность — идиотизм. Но не забывайте, что урод — это всего лишь отклонение, и в глазах урода как раз норма — уродство.

Я убежден, что Кэти Эймс от рождения была наделена (или обделена) склонностями, которые направляли и подчиняли себе весь ход ее жизни от начала до конца. Возможно, у нее было не отбалансировано какое-то колесико или не встал на место какой-то рычажок. Она была не такая, как другие, причем с самого рождения. Калека, научившись умело пользоваться своим увечьем, порой добивается в какой-нибудь ограниченной сфере деятельности больших результатов, чем полноценные люди. Кэти, умело пользуясь своей непохожестью на других, вносила в окружавший ее мир мучительное и необъяснимое смятение.

В былые времена такую, как Кэти, объявили бы одержимой дьяволом. Из нее принялись бы изгонять нечистую силу, а если бы многократно повторенные ритуалы не подействовали, то ради спокойствия деревни или городка ее бы сожгли на костре. Ведь если что и не прощается ведьме, так это ее способность вселять в людей тревогу, сомнения, неловкость и даже зависть.

Словно намеренно маскируя коварный подвох, природа одарила Кэти внешностью ангела. У нее были чудесные золотые волосы и широко расставленные светло-карие глаза; чуть приспущенные веки придавали ее облику загадочную томность. Носик у нее был тонкий и нежный, высокие широкие скулы книзу сужались, и лицо по форме напоминало сердечко. Рот был четко очерченный, с пухлыми губами, но неестественно маленький — бутончиком, как тогда говорили. Крошечные, без мочек, плоские уши не выделялись, даже когда Кэти зачесывала волосы наверх — просто тонкие лоскутки кожи, приклеенные к голове.

Всю жизнь, даже во взрослые годы, Кэти была сложена, как ребенок: хрупкие узкие плечи и руки — не руки, а крошечные ручки. Грудь у нее так толком и не развилась. До того как Кэти превратилась в девушку, соски у нее были втянуты внутрь. Когда ей было десять лет, грудь у нее начала болеть, и матери пришлось вытягивать ей соски наружу. Фигурой Кэти походила на мальчика: узкие бедра, ровные прямые ноги, но щиколотки тонкие, высокие, хотя и не слишком изящные. Ступни у нее были маленькие, округлые, короткопалые и мясистые в подъеме, будто копытца. Кэти была прехорошеньким ребенком и выросла в прехорошенькую женщину. Голос ее, мягкий, хрипловатый, звучал порой неотразимо сладко. Но, вероятно, голосовые связки у Кэти были все же с примесью стали, потому что, когда Кэти того желала, ее голос мог резануть как пилой.

Даже в детстве Кэти обладала свойством, заставлявшим людей сначала пристально глядеть на нее, потом отворачиваться и тотчас снова оглядываться в непонятной тревоге. Сквозь ее глаза на тебя смотрел кто-то еще, кто то чужой, бесследно исчезавший, как только ты пытался увидеть его снова. Движения у Кэти были плавные, говорила она мало, но стоило ей войти в комнату, как все глаза мгновенно устремлялись к ней.