Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине, стр. 28

«Иван! Вот и сбылось. Я беременна, хотя врач отчего-то долго сомневался. Хочешь не хочешь, а рожать буду, и – тьфу, тьфу, тьфу три раза – рожу такого здорового ребенка, что весь мир от зависти побледнеет. Настя».

Медленно-медленно опустил на колени это письмо рядовой Мурзин. Опять выпрямился, но головой на этот раз о верхнюю койку не ударился и затих, примолк, затаился, не зная еще, что думать о письме жены. Наверное, целая минута прошла, пока Иван обнаружил, что не дышит, а подумал черт знает о чем: «А «ведь из меня строжистый батя получится. Чуть чего такого – ремнем. А не балуйся, если ты Костя Мурзин!» Откуда это взялось, что родится сын и назовут его Костей, Иван даже рассуждать не стал, а сердито свел брови. «А что будет с ребенком, если эта дуреха Настя каждый день на работе горбатится до двенадцати, путем не ужинает и не завтракает? Выпьет чашечку кофе, съест печенюшку – и наелась! Нет, так у нас дело не пойдет. Пишешь, что здорового родишь, а не ужинаешь и не завтракаешь? А? Нет, так у нас дело дальше не пойдет, товарищ Поспелова. Хоть ты мою фамилию и не взяла, а главный-то буду я…»

Дня три не сходило с лица Ивана Мурзина сердитое и озабоченное выражение. От нахмуренных бровей, от двух ли складок возле губ, от чуточку ли закинутой головы, от строгой ли солдатской походки, но был теперь Иван человеком лет двадцати пяти, солидным, строгим, не для каждого доступным, знающим о жизни уже так много, что позволял себе смотреть на все с мудрой простотой.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Нетороплива в средней части своего бассейна река Обь. Раскинувшись на километр-полтора, плавно катит воды – то зеленые, то голубые – к далекому и холодному океану, поплескивает под высоченными ярами, спокойная, как небо и земля. Не быстрее и не медленнее, чем сама Обь, протекала дальнейшая жизнь Ивана Мурзина, стоявшего теперь на палубе парохода «Салтыков-Щедрин», совсем не похожего на пароход «Пролетарий», – турбинного, стремительного и гудевшего как-то по реактивному. Жалко было, что не «Пролетарий», но разве сладишь со временем, когда оно без спросу отменяет хлопотливый и старательный шлеп о воду колесных плиц, запахи пара и керосина, шелестящее шипение воды, а преподносит тебе «Салтыкова-Щедрина», который, наверное, и взлететь сможет, если доведет гул турбин до полной похожести на громовые раскаты пассажирского реактивного.

Год с лишним назад, после двух лет безупречной службы, отличник боевой и политической подготовки старший сержант запаса Мурзин явился в сплошь истыканном значками парадном мундире в родное Старо-Короткино и повидал наконец сына Костю, похожего как две капли воды на Настю и только подбородком да левой бровью на отца. Малец так испугался старшего сержанта, что Ванюшке пришлось на время выйти из гостиной. «Ну чего ты хочешь? – говорила счастливая Настя. – Он же никогда не видел таких крупных людей… Через часик привыкнет». Не через часик – через день, но действительно вроде привык; сидя на коленях у Ивана, пахнущий молоком и только что принесенным с мороза бельем, притих, как мышонок, но сопел сердито и щеки надувал важно. «Чует отца-то, чует!» – радовалась бабушка Прасковья, которой два месяца назад – это тебе не значки сына сержанта – приладили к черному платью за гладких телят орден Ленина и звезду Героя Социалистического Труда. «Он не отца, мам, чует! – сказал Иван. – Он чует, что я маринованных огурцов наелся…» Женщины охнули, а Настя захохотала: «Понимаешь, Иван, хоть уноси из дома и соленые и маринованные огурцы… Деликатес!» А мать сказала: «Вот этот пьянчуговатый дядя, который никогда не просыхает, говорит, что Костя тоже…»

А когда Иван, посадив сына на плечо, катал его по комнатам, что Косте определенно нравилось, знатная телятница Прасковья, как и полагается, от радости всплакнула, и совсем не верилось, что вот – Герой Социалистического Труда, да и сама она с высокой наградой до сих пор не свыклась, и всей деревне было известно, что она сказала, когда член Президиума Верховного Совета крепко пожал ее заскорузлую руку. «Колхоз у нас хороший, даже сильно хороший, – сказала Прасковья Мурзина, сама не понимая, что говорит и для чего говорит. – Вот, значит, колхоз у нас сильно хороший, народ работает старательно, так ведь стыдно плохо-то работать. Вот я и старалась… Конечно, сердечное спасибо, но я обратно не понимаю, какое тут геройство…»

В тот свой приезд Ванюшка видел Любку Ненашеву один раз – естественно, в клубе, где шел концерт местной художественной самодеятельности и зараза Любка сидела в центре первого ряда со своим вторым мужем парторгом колхоза Филаретовым А.А. Из писем Иван давно знал, что жена с сыном от Филаретова А. А. сразу и навсегда уехали к родителям и за это он по партийной линии никакого наказания не имел, так как первую жену разлюбил, а полюбил Любовь Ивановну Ненашеву. Бывшая жена Филаретова А. А., к удивлению многих, никуда не писала, потому как ничего не поделаешь, если одна любовь ушла, а другая пришла. Вот и сидели Филаретов А. А. с женой Филаретовой Л. И. в самом центре первого ряда благодаря тому, что после их женитьбы директор Дворца культуры Настя Поспелова никак не препятствовала заразе сидеть в первом ряду. А в тот вечер директор Дворца культуры большого дурака сваляла, что родного мужа – по билету – посадила тоже в первый ряд, хуже того – рядом с Любкой.

И, значит, так получилось: вошел старший сержант Мурзин в большой зал Дворца, еще при мундире и всех отличиях, блескучий, как новые калоши, посмотрев на билет, пошел в свой первый ряд, место четырнадцать, глядь – сидят муж и жена Филаретовы А. А. и Л. И. Растеряться Иван не растерялся, но от радости тоже не зашелся: щелкнув каблуками, проговорил:

– Здравия желаю, Александр Александрович! Здравствуйте, Любовь Ивановна!

Партийный секретарь радостно поднялся навстречу Ивану, от души пожал руку, смотрел в глаза прямо, без всякой задней мысли, хотя знал все, что было между его женой и Ванюшкой. Он хорошим человеком был, партийный секретарь, а вот его жена не человек, а змея подколодная. Руку она подала Ванюшке лениво и неохотно, прищурилась, как-то забористо и презрительно повела плечами в темно-бордовом бархате.

– А-а-а! – протянула Любка. – Кого я вижу? Мурзин! Ну как понравилось вам в армии? Совсем вернулись? Да вы садитесь, садитесь на свое место, не стесняйтесь.

Ну как не пожалеть Филаретова А. А., если он, повинуясь Любкиному пальцу, сел на тринадцатое место, а Любка, чтобы не сидеть рядом с Иваном, заняла двенадцатое. Иван бы и сам рядом с Любкой не сел на виду у всей деревни, Александр Александрович тоже догадался бы, где сидеть, но Любка, хлебом ее не корми, а дай покомандовать пальцем, на котором что-то здорово красиво переливается – не бриллиант ли подарил молодой жене Филаретов А. А.?

Больше с Любкой Иван в те дни не встречался, но когда провожали его на пароход и он нес чем-то недовольного и поэтому сердито сопящего Костю на плече, ему вдруг показалось, что из-за березового тына выглянула Любка, три раза помахала рукой и пропала. Было это или не было, Иван не разобрался, так как занялся Костей: снял его с плеча, утер мальцу нос, легонько прикрикнул, отчего сын немедленно перестал сердито сопеть.

– Вот видишь, Настя, – сказал Иван, – какая с ним строгость нужна. Если он по каждому пустяку сердито сопеть станет, ты его через год смирительной рубашкой не утихомиришь.

– А почему Костя сопел сейчас?

– А я о нем на минуту думать забыл, вот он и разбушевался… Мать, вот хоть ты рядом, хоть все слышишь и сердито сопишь, как Костя, за то, что я на него прикрикнул, но я при тебе всю правду скажу. Не соленых огурцов надо насчет Кости бояться, а тебя, мать! Ты на Костю мухе не даешь сесть, а это – ты слушай, Настя! – опасно. Костя, мать, это не твои телята, которых ты с рук не спускаешь, Костя – человек, он к самостоятельности приучаться должен…

Обиженную мать, озабоченную Настю и плачущего в три ручья сына оставил тогда на крутом берегу Иван, а вот теперь, больше года спустя, плыл пароходом «Салтыков-Щедрин» в деревню Старо-Короткино. Серьезные дела возвратили тогда в город старшего сержанта запаса Мурзина, немало дней прожил он у Никона Никоновича, желанного добился и вот теперь, теплым и светлым августом, стоял на самой верхней палубе стремительного парохода, подставляя лицо встречному ветру, пахнущему только одной голубой Обью – любимой, единственной и незабвенной, той самой, что, приснившись, заставляла быстро и сладко биться сердце.