Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине, стр. 19

Иван поглядел – нормальные рукава. Он давно привык к коротким брюкам и рукавам – магазинов «Богатырь» в области не имелось.

– Я рукава совсем закатаю! – сказал Иван. – Так даже удобнее…

Они выпили по чашке кофе, Настя подошла к проигрывателю, порывшись в пластинках, одну поставила на диск. Забренчала гитара, запела Галина Карева: «Не брани меня, родная…» И было всего семь часов, и от кофе прошли сон и усталость, и легче стало не думать о том, о чем не хотелось думать, – наверное, прав был писатель Никон Никонович Никонов, когда говорил, что счастье человек носит с собой и в себе.

– Я, знаешь, о чем мечтаю, Настя? – сказал Иван.

– О чем?

– Как тебе буду письма из армии писать. Я все подробно буду описывать, и ты, Настя, смотри, тоже подробно отвечай. Про маму, про председателя, про трактористов… Я так думаю, Настя, что два часа личного времени мне хватит на письмо…

Иван потому всю эту чепуху городил, что не мог молчать, когда с Настей творилось неладное. Как только Карева запела «Утро туманное», впалые щеки Насти вроде бы начали медленно чернеть, словно их на глазах обжигало нещадное солнце.

– Вот такое дело, Настя! – пробормотал Иван. – Дело такое получается с письмами…

Медленно-медленно, как бывает в кино при замедленной съемке, Настя поднялась, не поднимая рук, сложенных на груди, снова тяжело и медленно повернулась всем телом к Ивану. Сразу она ничего сказать не могла, точно задохнулась, а потом негромко, но так, что Иван онемел:

– Вы что со мной делаете, подлецы! Кто вам дал право мешать с грязью живого человека?

– Настя!

– Молчи! Один уходит от меня в чужую постель, а второй… – Она отшатнулась. – Так объясните мне, объясните, чем я для вас плоха?

– Настя!

И вдруг – Иван едва успел подхватить – Настя начала падать в сторону газетного столика, а попала в его объятия…

11

Словно паровоз, поставленный наконец-то на прочные рельсы, покатился дальше по жизни Иван Мурзин. Ни миллиметра влево, ни миллиметра вправо – такой сделалась его временная судьба после комсомольско-молодежной свадьбы. На третий день, кажется, родная мать, посмотрев на забежавшего домой зачем-то Ивана, прислонилась к печке, как бы обессиленная, потом морщинисто улыбнулась, но ничего не сказала, хотя Ванюшка прочел на сияющем лице: «Ну, слава богу! Может, все и образуется!» Жизнь была строгой и ровной. В седьмом часу убегал в тракторный гараж, в девятом часу вечера – не позже – после горячего душа возвращался домой, съедал подогретый обед, от нечего делать решал задачки из вузовского учебника или читал Настины книги, проворил ужин – Настя из клуба приходила поздно. В иные дни, когда привозили хорошее кино, Иван шел в клуб, где сидел всегда один, так как Настя распоряжалась всякими драмкружками, курсами кройки и шитья да еще раза два за сеанс бегала в кинобудку – нюхать киномехаников, которые все норовили к концу последнего сеанса набраться и рвать ленту.

Возвращались домой вместе. Иван – отдохнувший в кино, Настя – усталая.

Дома неторопливо ели приготовленный Ванюшкой немудреный ужин – яйца всмятку, жареную колбасу, сметану с сельповскими калачами, варенье трех сортов. Все это оба любили, ели охотно, а разговаривали так, словно Иван уже служил в армии и писал Насте письма, а она отвечала.

– Я с этим механиком Варенниковым просто не знаю, что делать! – неторопливо говорил Иван. – Мне через полторы тысячи нигрол надо менять, коробку керосином промывать, а он: «Плевать, не взорвется, катайся как катаешься! Одним словом, не маши, Иван, руками, а кончай траншею. Без нее колхозу – зарез!»

– А ты ему что?

– Ну я ему – жару! График профилактики, спрашиваю, есть? Отвечает: есть. Кем, спрашиваю, утвержден? Он: «Мной и председателем!» Ну я режу: «Становлю машину на профилактику! А на траншее и без меня три машины толкутся, хотя там двум тесно!»

– И что же Варенников?

– Что? Матерится. А мне плевать! Заехал в бокс, сделал профилактику… Завтра поеду на траншею. А у тебя чего, Настя?

Она вздыхала.

– Пьют, Иван! Как ни слежу, как ни бегаю в кинобудку, а Горлян к концу последнего сеанса пленку в аппарат заправить не может.

– Увольняй!

– А кого нанимать? В районе не хватает двенадцати киномехаников. И это будет до тех пор, пока не повысится зарплата… У нас еще хорошо, у нас еще колхоз приплачивает двадцатку, а в других местах – горе!

Настя уже наловчилась немного говорить по-нарымски напевно, жесты делала протяжные, трудные слоги смягчала, как бы пела, а Иван, наоборот, перенимал ленинградскую жесткость речи, научился такой интонации, когда некоторые слова походили на иностранные, но сам этого не понимал и не поверил Насте, когда она пошутила насчет его выговора.

Трудные дни у Ивана – суббота и воскресенье, потому что в феврале и марте трактористы отдыхали целых два дня, чтобы весной, летом и осенью работать сутками. С тоской думал Иван, что субботу и воскресенье придется ходить по улице, сидеть дома или гостить у матери, так как школьные задания делал в будни. Насте было легче: субботу и воскресенье работала без передышки, возвращалась за полночь, бледная и, как по-чалдонски думал Иван, «дергашная». То с киномехаником опять неладно, то буфетчица тайно поторговывает спиртными напитками для перевыполнения плана товарооборота, то духовой оркестр не соберется, то в драмкружке героиня третью неделю мается насморком. Вернется Настя часов в двенадцать с минутами, упадет в кресло, снимает туфли, закроет синие от усталости веки и сидит полчаса, точно неживая.

– Оттанцевались? – весело спросит Иван, чтобы не молчать. – Откиношились?

И жили они тихо, жили так, словно поженились сто лет назад, – без слов о любви, без ночей, когда ни на секунду не сомкнешь глаз, любя и разговаривая.

Под Восьмое марта забежал Ванюшка к матери, а там от Никона Никоновича такое грустное письмо, что не дочитал до конца, сел на бабушкин сундук и тоже грустно смотрел в оттаявшее мартовское окно. Ветер на дворе гулял, шевелил деревья, черемухи в палисаднике скребли железными еще ветками окно; лед на Оке обнажался от ветродуя, таял, и санные дороги через реку-море делались выпуклыми, точно наклеенными. Пахло из форточки рыхлым снегом и почему-то коноплей, и было такое чувство, словно сидишь в театре, где всеми силами показывают: «пришла весна»… Иван сложил на четыре дольки письмо, подумав, спрятал в специальную коробочку. Потом встал, подошел к зеркалу – бледный, похудевший. А как не похудеть, если не хватило колхозу кормов и пришлось трактористам гонять за силосом и сеном в соседние районы и даже в соседнюю область. Почему кормов не хватило, до сих пор никто понять не мог ни в колхозе, ни в райисполкоме, ни в райкоме партии. Вроде заложили кормов много, сверхпланово, а вот поезжай в соседнюю область!

– Я долго с тобой буду грешить? – сердито спросила мать из кухни. – Будешь снедать, или я щи обратно в печку суну?

– Сейчас, мам, погоди, только брезентовы штаны сниму… Мне нет другого письма – из военкомата?

Молчание.

– Вопрос: нет письма из военкомата? На кухне брякала печная заслонка.

– Так чего же ты мне письмо не даешь? – Иван тоже рассердился. – Сама же говоришь, что у меня другого выхода нету…

– Бери свое письмо! Какая-то приписка зачинается… Вечером сама отнести тебе хотела, кабы не пришел.

Ого-го! Начиналась приписка, от которой до армии рукой подать, как до Варькиной верети.

– Давай свои щи, мам! Просто чудо: не хотел жрать, а теперь как помелом смету…

С этого дня время шло, казалось, еще медленней чем прежде. Медленней, но вернее. Председателю колхоза уже звонили из райвоенкомата, чтобы заранее планировал расстановку кадров, то есть был готов провожать в армию молодых механизаторов – самых хороших и нужных колхозу ребят. А у матери Ивана в особом местечке уже лежал старый мешок-рюкзак с военными вещами сына: ложка алюминиевая, котелок, две пары белья, мыльце, шильце и прочая амуниция. Складывая их, мать плакала: такой же рюкзак собирала она родному мужу, который с фронта прибыл с руками и ногами, сел, как до войны, на трактор, но через много лет после войны однажды принесли его с пахоты – зашевелился осколок, который до этого жил в нем притаившись.