Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине, стр. 15

Со спины, в незастегнутом пальто, раздуваемом ветрами, Марат Ганиевич походил на большого жука, который хотел взлететь, но что-то испортилось в жужжалках и вертелках, и вот тащится по земле, чтобы спрятаться в ямочку. Сердце сжималось, глядя на несчастного учителя; у Насти стояли на глазах крупные слезы. А Марат Ганиевич все шел да шел, сделался маленьким, а потом и совсем скрылся за домами – ушел!

– Вернется к нему Ненашева? – спросила Настя. – Может, это очередной фокус?

– Теперь не вернется, – ответил Иван. – Она ему такое слово сказала, что не вернется…

– Какое слово?

– «Скучно»… – Иван зло усмехнулся. – Для нее нет ничего хуже, если скучно! Любка думает, что в жизни скучно быть не может. Сидит на уроке, слушает, и вдруг – спать! Ее, конечно, поднимают, начинается шум-таратам, а она, словно овца, таращит глаза: «А мне скучно!» Учителя, конечно, сатанеют…

Ветер усиливался. Облака ли приспускались к земле, приближалась ли зона низкого давления, но с Оби временами со свистом приносилась такая ледяная волна ветра, что Иван съеживался, а вот Настя, до появления Марата Ганиевича лязгавшая от холода зубами, стояла краснощекая, в распахнутой куртке, с надменно выставленным чугунным подбородком. Может, у нее с тем полярником тоже был такой случай, когда оставалось одно – бескрылым жуком тащиться в темную ямку? Бедная Настя! По сравнению с ней Иван был почти благополучным человеком: сто процентов уверенности, что недалеким днем или вечером придет к Ивану эта зараза, рассуропится, разнежится, для виду пустит слезу или, наоборот, счастливая, начнет хохотать, выставляя грудь, чтобы и дураку было понятно: зараза без Ивана жить не может, но и с ним жить не собирается. Большое это горе, конечно, но ведь Любка обязательно придет, а вот Настин полярник никогда не появится, а про письмо и думать смешно – адреса не знает и никогда не узнает.

– Я так думаю, Настя, – сказал Иван, – что мы с тобой должны зарегистрироваться… Мне в армии минимум два года служить, так ты за это время и вовсе станешь старо-короткинской, если, конечно, не убежишь в свой Ленинград. – Он остановился, подумал. – Про «убежишь» зря говорю! Останешься… Вот и давай зарегистрируемся. Ты сразу не говори: «Не хочу!» Ты помозгуй… И застегнись!

Он помог Насте застегнуть «молнию», надвинул на голову капюшон и, вздохнув, сказал:

– В армии полагается личное время. Вот я и буду целых два часа каждый день тебе письма писать. Как служу, какие у меня командиры, как осваиваю военную науку. А ты мне про себя писать будешь, про деревню, про клуб… Я, Настя, на других девушек и не посмотрю. Ты мне поверь, я сердцем знаю, что мы расписаться должны. Уж больно мы похожи…

Ветер, ветер с морозной реки беситься начинал. И откуда только сорвался, если полчаса назад дул легко, как старуха на а блюдечко с чаем, а теперь по-разбойничьи свистел в тальниках и со скрипом раскачивал старые матерые осокори!

– Ты не думай, Настя, что я тебе коряво писать буду, как говорю! – с тихой улыбкой сказал Иван. – У меня по русскому языку и литературе теперь пятерка, хоть склад ума математический… Я по-английски свободно читаю, вот только с произношением неважно. Не хвастаюсь, Настя. Мне это надо сказать, если расписываться будем…

Настя заплакала. Повернулась лицом к ветру, насильственно выпрямилась, окаменела.

– Обидел я тебя! – смятенно проговорил Иван. – Ты сейчас думаешь, что я от тоски по Любке… Однако поверь, Настя, я тоже жалею, что не тебя первой встретил в этой путанице. Правильно, что жизнь похожа на картофельное поле: в одной лунке – ведро, в соседней – три дохлых картофелины… Не отвечай! Я уйду, а ты останешься. Тебе первой уходить труднее…

– Никуда я не уйду! – сказала Настя твердо. – Я согласна, Иван! Только сделай так, чтобы нас зарегистрировали завтра, послезавтра, как можно раньше… Слышишь, чтобы немедленно зарегистрировали!

9

Только ночь прошла с той минуты, как Настя Поспелова согласилась зарегистрироваться с Иваном Мурзиным, а вся деревня, включая перепившихся накануне сельповских грузчиков, утром знала, что председатель сельсовета Елизавета Сергеевна Бокова сдалась: пообещала под давлением председателя колхоза, парторга и знатной телятницы Мурзиной, нарушая советские законы, завтра, в девять утра расписать Ивана с Настей. Мать Ивана от радости и счастья помолодела лет на десять, всегда озабоченный председатель Яков Михайлович Спиридонов говорил веселым голосом, а парторг Филаретов А. А. напирал на высокие производственные показатели Ивана Васильевича Мурзина и отличную постановку работы Дворца культуры под руководством Анастасии Глебовны Поспеловой.

Вообще к «полудню оказалось, что деревня хорошо и благодарно относится к приезжей ленинградке, и не было человека, который бы не обрадовался тому, что Иван и Настя решили расписаться. Когда председательша товарищ Бокова наконец сказала: «Хорошо! Завтра в девять распишу», – честное слово, все Старо-Короткино от души праздновало, наблюдая, как Иван да Настя в сопровождении матери шествовали из сельсовета.

Сначала они дошли до дома Насти, расцеловались, потом Иван с матерью вернулись к родному порогу, и мать до того радовалась, что уже в сенках принялась обнимать и целовать Ивана.

– Ой, какая я радая да счастливая, Ванюшка! Ой, как у меня сердце изболелось, что ты обратно свяжешься с этой холерой Любкой, которая хошь кого в гроб загонит… Ой, до чего я молодая стала, что Настенька в твои законные жены идет… Вот чего тебе скажу, Иван! Ты ее любить будешь! Беречь будешь! Ой, гляди, Иван! Прокляну, из дому выгоню, со свету сживу, если Настюшку обидишь.

Черного костюма, в каких теперь женятся, у Ивана не было, а у Насти – фаты и платья, и она сказала Ивану, что будет не в белом, но зато в длинном платье. В ответ Ванюшка согласно улыбнулся, но сейчас, вынимая из шкафа темносиний костюм, старательно делал вид, что костюмом доволен, только мать обмануть не сумел: она ставила уже на плиту большой чугунный утюг, искала в сундуке карандаш для выведения масляных пятен и перебирала щетки, выбирая пожестче. «Я сам выглажу!» – сказал было Иван, но мать прогнала, велела ложиться, чтобы к восьми утра выспался как следует.

Поразмыслив, Иван разделся, лег на узкую кровать в своей большой и просторной комнате, открыл читаную-перечитаную, замызганную и растерзанную книгу «Робинзон Крузо». Он почти наизусть помнил, что написано на каждой странице, по пальцам мог перечислить вещи, продукты и инструменты, которые снял Робинзон с тонущего корабля, но все равно читал книгу точно впервые. С Робинзоном ничего плохого не могло приключиться, но Ванюшка каждый раз содрогался, когда на песке обнаруживались человеческие следы… Прочел страницу, вторую и вдруг перестал понимать слова, хотя трижды перечитывал каждое. Осторожно положил книгу на тумбочку, вытянулся, закрыл глаза.

Хорошо. Зарегистрируются они завтра с Настей Поспеловой, будут называться законными мужем и женой. А дальше что? Придут в квартиру Насти, где решили жить, сядут в кресла, станут пить и есть, с пятого на десятое иногда разговаривать. А дальше? Настя будет думать о своем полярнике, Иван о Любке, и оба станут бояться глядеть на двери, за которыми две такие кровати – просто северное сияние.

Эх, до армии много осталось! Не скоро еще белый пароход «Козьма Минин» или «Пролетарий» повезет Ивана в Ромск, а из Ромска – бог знает куда. Письма Насте он станет писать ласковые, подробные, откровенные: она всегда его понимает и все знает. И от Насти пойдут письма – одно, второе, сто десятое. Постепенно забудется Любка, останется только жена, а Настя тоже забудет свое – полярника, город Ленинград, сделается совсем старо-короткинской, научится говорить по-чалдонски; с ней будет хорошо жить; по-деревенски знает и по-городскому кумекает. А пока ждать надо, долго и терпеливо ждать, как Робинзон. Одно семечко в землю бросишь, десять вырастет, десять бросишь – сто вырастет, сто бросишь… Ждать надо, Иван, ждать! Жизнь, где-то читал или слышал Иван, жизнь – это ожидание. Ждешь, когда станешь взрослым, ждешь, когда женишься, ждешь, когда родятся дети, дадут новую квартиру или новую работу, ждешь: может быть, станешь счастливым. Только смерти не ждешь, но не существует человека, который бы умер, ничего от жизни напоследок не ожидая.