На короткой волне, стр. 5

Молчанов проводил у нас политзанятия.

Я стала одной из лучших учениц по его предмету. Почти весь урок не отводила от него глаз, внимательно слушала и задавала «умные» вопросы.

Однажды я подошла к нему после урока и попросила дать мне почитать «Диалектику природы», объяснив, что решила изучить эту книгу до конца.

Говорила я серьезно, глядя в его грустные глаза, и, неожиданно для себя, добавила:

— А усы вам не идут…

Не хочу сказать, что мне не нравились усы. Просто вдруг увидела около глаз густую сеточку морщин, а ведь ему было немногим больше двадцати лет. Совершенно искренне, от всего сердца захотелось сказать слова, ни в каком уставе не записанные, в стенах военной школы не положенные; слова из далекой «гражданской» жизни. Он чуть наклонил голову, улыбнулся и сказал:

— Приму к сведению и руководству.

На другой день он пришел без усов.

Потом я долгое время избегала его, но как-то вечером, во время моего дежурства по школе, мы снова встретились, и я, не задумываясь, приложив руку к пилотке, сказала теплое, домашнее:

— Добрый вечер!

— Ну, как идут ваши занятия диалектикой? — спросил он.

— У меня есть несколько вопросов.

— Запишите и принесите мне. Я отвечу.

На следующий вечер я отнесла к нему в кабинет список вопросов, а через день получила ответы. К моей жизни в школе, к моим занятиям, моим мыслям — ко всему этому теперь прибавилось ожидание его ответов. Я молча приветствовала его, заходя в кабинет, брала записку, так же молча благодарила, наклонив голову, и уходила. Отвечая на мои вопросы, он всегда добавлял что-нибудь от себя или про себя. Вот этих-то добавлений и ждала я. В них не было ни скрытых, ни явных намеков на какие-нибудь «сильные» чувства. Была дружеская усмешка, подшучивание над самим собой. После каждой записки я подолгу думала о нем. Что-то очень хорошее, невысказанное и неясное, таила в себе каждая фраза, каждое слово его ответа.

В дни занятий, в бессонные ночи дежурств его присутствие в школе, его записки помогали мне уходить в чудесную страну мечтаний о будущем. Я знала: то, что происходило со мной, так не похоже на «любовь», о которой шепчутся по вечерам девчонки. Мне не нужно было ни свиданий, ни объяснений, ни «прогулок при луне». Что бы ни делала, я думала о нем.

Когда я отбыла с курсантами на практику в Иваново, Молчанов прислал мне письмо, хорошее, товарищеское письмо. Девчата по почерку на конверте сразу узнали, от кого, и многозначительно переглянулись: «Ага!.. Все понятно». Но имя его было окружено таким уважением, что никаких насмешек и шуток не последовало.

Вскоре после практики начались госэкзамены. Случилось так, что едва я начала отвечать по радиотехнике, Молчанов вошел в класс и сел возле экзаменатора. Красная как рак, я не могла вспомнить ни слова. Он встал и ушел. Мне стало хуже — я не знала, куда глаза девать от стыда. Экзаменатор по-своему понял мое смущение и после некоторых дополнительных вопросов поставил мне тройку.

Накануне отъезда из школы я набралась смелости зайти к Молчанову попрощаться. Он протянул мне, как обычно, листок бумаги с ответами на мои вопросы. Я поблагодарила его и вышла. Во дворе школы уселась на поленницу дров и развернула заветную бумажку:

«Прежде чем кануть в Лету, разрешите сказать вам несколько слов. Вы — молодец! Вы избрали трудный путь. Идите, сил у вас хватит…»

Слезы капали на листок, размазывая буквы, а я все читала, читала…

Однажды, во время очередного дежурства, я случайно встретилась с лейтенантом Молчановым около дверей школы, на улице. Было совсем темно: ни луны, ни звезд. Тускло светили фонари. Мы постояли рядом, потом лейтенант положил руку мне на плечо. Не знаю, изменилось бы что-нибудь, если бы он сказал мне тогда хоть одно слово? Вероятно, он знал, что я все равно уйду от него. Уеду туда, где нужно отдать себя делу всю целиком, без сожаления об оставленном, чтобы в решительную минуту не дрогнуло сердце, чтобы не мучили воспоминания о любимом, о близких, о тихом домашнем покое. Он ничего не сказал мне. И я промолчала. Каждое его слово было тогда очень дорого для меня. И это дорогое слово могло отнять у меня решимость и при первом прыжке с парашютом в тыл к врагу, и во время выполнения второго задания. Молчанов был прав. Но — сердцу не прикажешь. Память до сих пор хранит в душе образ этого светлого человека…

В школу я ехала, считая ее переходным этапом в моей жизни, и очень ждала дня окончания учебы, потому что этот день должен был стать первым днем новой жизни. Не думала я, что оставлю здесь какую-то часть своей души, что расставаться со школой будет так тяжело.

Через несколько дней после экзаменов я уехала… А через полгода, накануне вылета в тыл на выполнение задания, в далеком украинском селе вновь достала его записки, проделавшие со мной весь путь из Горького до Проскурова, и в который раз снова и снова перечитала их. Смешные, никому другому не понятные листочки с мудреными философскими терминами, они были бесконечно дороги мне. А потом я аккуратно сложила их и бросила в огонь железной «буржуйки».

Завтра начиналась новая жизнь. Большая дорога, о которой столько мечталось, открывалась передо мной.

4

Получив назначение в штаб 1-го Украинского фронта, десятого ноября 1943 года мы выехали из Горького на запад, вслед за нашей наступающей армией. Пассажирским поездом доехали до Харькова, незадолго до этого освобожденного от захватчиков. Он поразил нас глухими, пустынными площадями, безлюдными улицами, чернеющими развалинами домов. Большой город, пустой и черный, он вызвал в нас какую-то особую настороженность.

Ночь провели на вокзале. В новых шинелях, шапках и сапогах — семеро девушек-радисток — мы держались отдельной группкой. Очень хотелось спать. Большинство приезжающих лежали и сидели прямо на полу. Недалеко от нас, в окружении солдат, лежала девица в солдатской шинели. Солдаты поочередно обнимали ее, перетаскивали с места на место. Она смеялась и курила вместе с ними «козью ножку».

Мои подруги уже спали. Я сидела на узеньком диванчике, изо всех сил борясь со сном. Мне казалось, что, если я лягу на пол, я стану такой же, как эта девица. Согнувшись, обхватив руками вещевой мешок, положив на него голову, промучилась я до рассвета. Но больше сил не хватило. Старательно выбирая местечко почище, я все же легла, с радостью выпрямляя онемевшие руки и ноги.

«Что же ты, — мысленно упрекнула себя, — не выдержала первой трудности…»

Дальше от Харькова, в поисках своей части, мы путешествовали в эшелонах, на попутных машинах, пешком. В Нежине, в холодную дождливую ночь, промокнув насквозь, оказались в пустом «телячьем» вагоне и, конечно, продрогли так, что зуб на зуб не попадал. Мы были до того подавлены, что лежали молча и не могли заснуть. Уже на рассвете Аня Шамаева поднялась с пола, встала посреди вагона и, стараясь хоть немного развеселить нас, сказала, запахивая шинель:

— «Солдат, что ты стелешь, когда спать ложишься?» — «Шинель». — «А что ты под голову кладешь?» — «Шинель». — «А чем укрываешься?» — «Шинелью». — «А сколько же их у тебя?» — «Одна…»

Мы не рассмеялись, но показалось, что в вагоне стало теплее. Зато в Бахмаче — ах, как хорошо было в Бахмаче! — хозяйка дома, к которой мы зашли, постелила нам около печки большую охапку сена… А в Броварах — разве можно об этом забыть? — в Броварах мы, получив сухой паек, зашли в небольшой чистенький домик. Там оказалась хозяйка — средних лет женщина — и четверо детей. Она собрала наши продукты, добавила чего-то своего и сварила большой чугун замечательного душистого супа.

Больше месяца колесили мы по Украине в поисках своей части и наконец догнали ее в двадцатых числах декабря в Прилуках. Трех наших подруг сразу отправили в другой город. Нас осталось четверо: Валя Бовина, Зина Кудрявцева, Аня Шамаева и я.

Поселились мы в тихом домике на окраине города. Пока командование решало нашу дальнейшую судьбу, мы отдыхали. В этом домике мы впервые по-настоящему близко познакомились с украинскими песнями. Почти каждый вечер мы забирались на печку и слушали, как задушевно пела молодежь, приходившая к старшей дочери хозяев.