Точка опоры, стр. 79

Савва Тимофеевич, едва приглушая неприязнь, проводил глазами рослую упитанную фигуру за дверь: «От этакой скотины зависят судьбы добрых людей!.. И сколько их таких на казенной службе!..»

Зубатов приметил его неладное раздумье и с наигранной любезностью предложил выпить под поросеночка по-тестовски. Потом, глядя в упор, спросил без обиняков:

— А как вы, Савва Тимофеевич, относитесь к легальным обществам рабочих? Что-то на вашей фабрике о них не слышно.

— Значит, ваши люди промашку допустили. Не успели. А скорее всего — не сумели.

— Вы преувеличиваете нашу роль. Поверьте мне, вашему доброжелателю, мы только содействуем. В интересах примирения. Следовательно, в интересах хозяев. К сожалению, француз Гужон не понимает этого. Думаю — один во всей Москве. Не допустил представителей общества на свой завод. Заупрямился. Даже самому генералу Трепову нагрубил. — Зубатов погрозил высоко поднятым перстом. — Пожалеет об этом. Вам я могу сказать: отправлена соответствующая реляция в Санкт-Петербург.

— Кто пожалеет — это еще вопрос — Морозов снял салфетку, утер губы и положил ее на стол. — Вы говорите о примирении. Но непримиримое невозможно примирить. Огонь и вода несовместимы. Антиподы!

— Вы что же, Савва Тимофеевич, верите в неизбежность революции? А не боитесь?

— Чего мне бояться? Я — инженер. Умею делать ситец. А ситец России всегда надобен.

— Хотите сказать, при любой власти?

— Оставьте ваши уловки. Я не пескарь, не налим, — ни на какую наживку не поймаете.

— Помилуйте, Савва Тимофеевич! — вскинул руки Зубатов. — Мы же беседуем доверительно.

Тут бы встать и уйти, не простившись, но Морозова что-то удерживало на месте. Что? Он и сам не знал. Потом, отпив глоток вина, понял — сказал не все, что нужно сказать. И не в бровь, а в глаз.

От шампанского они отказались. Чтобы приунять нервы, молча закурили, каждый от своей спички, выпили по чашке крепкого кофе.

Морозов встал, прошел по комнате, мягко ступая на ковер, приподнял бархатную портьеру, — за окном брезжил рассвет! — вспомнил, что через час ему надо быть в конторе, быстро повернулся, решительный, деятельный, и вдруг спросил:

— Хотите, Сергей Васильевич, слышать жестокую правду?

— Конечно! И ради этого, — Зубатов взял бутылку вина, — еще по единой.

— Ни капли! — Остановив охранника твердым жестом, Морозов рубанул холодными словами: — Ничего из вашей громкой затеи не получится!

— Это как же так? — Зубатов вскочил, отталкивая стул ногой. — Как вас понимать?

— А вот так… — Оттягивая удар, Морозов опустился на бархатный диван и, откинувшись на его спинку, снова закурил. Зубатов, глубоко заинтригованный неожиданным поворотом разговора, присел на кромку дивана, заглянув фабриканту в лицо. — Вот так… — повторил Морозов, отгоняя дым в сторону. — Ваша затея с этими злополучными обществами лопнет как мыльный пузырь. Помяните меня, лопнет. Зря вы транжирите, — загорячился он, — да-с, транжирите казенные деньги.

— Позвольте, позвольте… Никаких расходов мы…

— Говорите кому-нибудь другому. Я — капиталист, и я знаю: всякое дело, даже самое зряшное, требует денег. Да-с, денег. И о них всегда говорю прямо, как бы это ни было неприятно. Вот и вам: зря транжирите!

У Зубатова приоткрылись посиневшие губы, но он не нашел ни единого слова для возражения. Его холеное лицо стало мраморным, как на морозе при ознобе, но уже через какую-то секунду под тонкой кожей будто разлился вишневый сок. А Морозов продолжал:

— В Москве у вас пока что-то получается благодаря вашему пылкому красноречию и вашей ловкости. А в других городах? Пшик! И никогда не получится. Ничего вы не добьетесь. Огонь и воду не примирите. И с мастеровыми не управитесь. Такой лаской их не удержите. Не обманете. Пойдут — сомнут ваши общества. Да-с, сомнут! Сами себе голову сломаете.

Савва Тимофеевич поднялся с дивана; не теряя достоинства, подошел к столу, постучал вилкой о пустую тарелку и, когда появился половой, потребовал счет.

А Зубатов все еще сидел недвижимо.

Позднее он, вспоминая о своем крушении, напишет:

«Слова эти, как варом, меня сварили. И оказались впоследствии вещими».

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

1

Кржижановским не удалось замести следы при отъезде из Сибири, — в Самару за ними полетела жандармская бумага:

«На станции Тайга они группировали вокруг себя лиц сомнительной политической благонадежности, а Зинаида Кржижановская, стараясь проникнуть в вагон с политическими арестованными, оказала сопротивление дежурному по станции Тайга унтер-офицеру».

В Самаре Глеб Максимилианович занял должность помощника начальника первого участка тяги, и они поселились в неприметном, выкрашенном охрой железнодорожном доме на окраине города. Первым делом Кржижановские отыскали там одного из друзей по сибирской ссылке — черноволосого, немного косоватого Фридриха Ленгника. Друзья обнялись, похлопали друг друга по плечам, взаимно засыпали вопросами: «Ну, как ты?» — «А ты как?» У Ленгника лихорадочно горели чуть-чуть ввалившиеся глаза, щеки были бледные. Он то и дело покашливал, прикрывая рот широкой рукой. И Кржижановский встревожился:

— Тебе бы полечиться, Федор. Весной поезжай к башкирам на кумыс.

— Не обо мне разговор, — отмахнулся Фридрих. — О Старике рассказывай. Каким он стал там? Не изменился?

— Все такой же стремительный.

— Я буквально каждый день вспоминаю его: вызволил меня из идеалистического плена. Горячие дискуссии в Теси, споры в Ермаковском… Все перед глазами, словно было это вчера. И его картавинка звучит в ушах.

Друзья посидели вечер за бутылочкой мадеры. Глеб Максимилианович попытался еще раз посоветовать Фридриху Вильгельмовичу лечиться, тот снова отмахнулся:

— Говорят, сухое дерево дольше проскрипит. Я видишь какой тощий. Проскриплю дольше других. И не буду бесполезным. Мне бы — туда, к нему.

— Он говорит: здесь мы нужнее.

— Да, пожалуй… Ну что же, впряжемся в воз.

Потом Кржижановские отыскали супругов Кранихфельд, высланных из столицы. И тут привалило большое счастье. Как раз в то время Кранихфельд, тихоголосый, медлительный, прозванный за это Подушечкой, получил богатое наследство. Узнав, что «Искра» крайне нуждается в деньгах, Подушечка, в прошлом бедный студент, исключенный из Петербургского университета за распространение нелегальщины, заявил, что отдает редакции и агентам газеты все десять тысяч. На революцию! Кржижановские ликовали: не было ни гроша, да вдруг — алтын! Вот обрадуется Ильич такому кушу!

Из Красноярска примчался к ним Михаил Сильвин, только что сменивший осточертевшую солдатскую форму на штатский костюм. Одновременно с увольнением из армии ему было объявлено, что срок его ссылки окончился и что он может проживать «повсюду» в России, за исключением тридцати девяти губернских и промышленных городов. Въезд в Петербург, где жила уроками его жена Ольга Александровна, ему был воспрещен, но он решил пробраться туда через все полицейские заслоны. Только раздобыть бы какой-нибудь липовый паспорт.

— Шкурку для тебя найдем, — пообещал Глеб Максимилианович. — У нас тут есть хороший скорняк. В добрый час переходи на нелегальное положение.

Кржижановские сказали, что через неделю у них соберутся поволжские искровцы, и Сильвин, хотя и рвался к жене в Питер, решил задержаться у них.

И буквально накануне совещания — новая радость: весенним ветром влетела в дом Глаша Окулова, румяная, веселая, только что вернувшаяся из Сибири, будто снова вырвавшаяся из ссылки. Зинаида Павловна расцеловала девушку, усадила рядом с собой за стол и, разливая чай, расспрашивала без умолку. И Глаша, захлебываясь горячими словами, отвечала с такой поспешностью, что Глеб Максимилианович долго не мог задать хоть бы один вопросик. Он слушал жаркий щебет женщин, натосковавшихся одна о другой, и, улыбаясь, не спускал с них глаз. В прихожей звякнул колокольчик. И еще несколько раз. С короткими перерывами. Свой человек! Кржижановский поспешил туда. Зинаида Павловна беспокойно окликнула его: