Точка опоры, стр. 75

Улица переполнилась гневными и отчаянными криками, стонами, матюгами и проклятьями. Блестели обнаженные шашки. Возле самой двери вагона мелькнуло окровавленное лицо женщины…

Появились лазаретные повозки с красными крестами, и санитары принялись укладывать раненых.

«Побоище безоружных! — У Димки сжались кулаки. — Вот он каков, Ника-Милуша! А где же товарищ Дементий?..»

Димка пробилась к самому выходу: придерживаясь за поручень, смотрела вперед. О субъекте в смушковой шапке она уже давно забыла. Оставалась одна забота — отыскать Дементия. Цел ли он?..

Но в волнующемся людском месиве разве отыщешь?.. Нет его. Нигде не видно.

На помощь пехоте и казакам примчались на разгоряченных конях жандармы, успевшие «поработать» где-то в другом месте. И демонстранты шаг за шагом отступали в неширокий переулок, как в ловушку…

До темноты не удалось «водворить порядок». То в одном, то в другом конце города демонстранты снова сбивались в колонны, и опять гремело грозное требование: «Долой самодержавие!»

И на следующий день Киев продолжал бурлить.

Димка всего лишь на несколько минут забежала в гостиницу; расплатившись за номер, сказала: «Уезжаю в Симферополь»; с желтым сак-чемоданом и горбатой корзиной в руках вышла на улицу.

Поздно ночью филер из летучего отряда вручил своему старшему, Сачкову, называвшемуся в Киеве Ершовым, проследку, в конце которой было записано: «Наблюдаемая «Модная» поселилась в странноприимном доме № 4 Михайловского монастыря».

Новицкий торжествовал: за два дня схвачено более двухсот человек. Среди них — агент «Искры» Иосиф Басовский, он же Дементий. Редкостный улов!

Дело прогремит на весь мир! И все газеты будут писать об искоренении марксизма! Как раз перед его, генерал-майора… Нет, уже, вне всякого сомнения, перед его, генерал-лейтенанта Новицкого, юбилеем. И государь одарит его щедрой наградой.

Бауман приехал в Киев, когда там еще продолжали хватать неблагонадежных. От уцелевшего комитетчика узнал об исчезновении Димки, об аресте Басовского: совещаться было не с кем. Оставалось только самому заметать следы.

Возвращаться прямо в Москву Грач не рискнул — попросил купить билет в Воронеж. И в поезд сел не на вокзале, а на следующей маленькой станции.

Но в тот же вагон сели филеры Зубатова.

Заметив их, Николай Эрнестович ночью выпрыгнул из поезда посреди перегона. К счастью, отделался легкими ушибами. Появляться на станциях той же дороги для него было рискованно. Пошел по деревням Задонского уезда. Голодный, незнакомый с местностью, он был вынужден в селе Хлевном попросить приюта у земского врача Валериана Вележева. Тот выдал его уряднику.

А с арестом «Модной» Новицкий не спешил. Было похоже, что при возвращении за границу она воспользуется тем же путем, по которому Басовский перевозил «Искру». Надобно проследить голубушку до конца. Тогда и улов еще увеличится, и путь для нелегальщицы будет окончательно закрыт.

Но где же она?

От летучих филеров аккуратно приходили проследки. И вот пришла последняя: «5-го февраля наблюдаемая взяла билет до Ровно и с поездом № 1, отходящим в 7 ч. 30 м. вечера, выбыла из Киева. Утром следующего дня на станции Здолбуново «Модной» в поезде не оказалось».

Исчез и желтый сак-чемодан. Осталась только горбатая корзина с ручкой. Пустая!

Где скрывалась Димка и как ей удалось перебраться через границу, никто не знал.

Лишь через девятнадцать дней Надежда Константиновна сообщила намеками в Москву Бауману: «Димка вчера вернулась из кругосветного плавания».

Но письмо попало в руки Зубатова.

А Баумана, повозив по каталажкам и тюрьмам, к тому времени уже отправили в Киев, чтобы там присоединить к другим агентам «Искры», большой процесс над которыми готовил генерал Новицкий.

Василий Дементьевич, отправив Баумана в Лукьяновскую тюрьму, окруженную высокой крепостной стеной, с удовольствием потер руки:

— Вот и Грач у меня в надежной клетке! Теперь уж не улетит!

Лукьяновка считалась крепкой и надежной тюрьмой. Правда, однажды бежали из нее трое политических заключенных, но это было так давно, что о прискорбном случае теперь ни сам генерал, ни его подчиненные, ни смотритель тюремного замка — никто не вспоминал.

2

Колыхнулись половинки занавеса, медленно поплыли в стороны, и открылась давно знакомая декорация: гостиная с колоннами, за ними — большой зал. Там накрывают стол для именинного завтрака. На сцене чеховские сестры: Маша в черном платье, Ольга — в синем, Ирина — в белом. Светлое идет к ее пышным золотистым волосам.

Но что это? Сегодня она какая-то необычная, чересчур нервная. Кажется, вот-вот позабудет слова и взглянет на суфлера, как на спасителя.

Савва Тимофеевич подался вперед, навалился грудью на борт директорской ложи. Он видел Марию Федоровну в этой роли по меньшей мере два десятка раз. Всегда засматривался на нее. Помнил все жесты, все слова и паузы, все мельчайшие нюансы интонаций. Актриса очаровывала его и красотой, и пластичностью, и голосом. Звучным, мягким, певучим. А сегодня, словно после простуды, примешивается легкая хрипота.

Здорова ли она?

Вот сейчас посмотрит в окно, скажет: «Я не знаю, отчего у меня на душе так светло!» Всегда при этом трогала душу мечтательная радость именинницы. А сегодня… Не то. Ничего похожего на радость. Видать, кошки скребут у нее на душе. Не почувствовали бы зрители, не пробежал бы холодок по рядам…

Вот Ирина спрашивает: «Отчего я сегодня так счастлива? Словно я на парусах». И опять не то. Ветер не дует в ее паруса. Она — на грешной земле, и счастье отвернулось от нее.

Впереди короткая реплика Чебутыкина, после нее Ирина заговорит о том, что знает, как надо жить. «Человек должен трудиться».

«Так, так, — в душе подбадривал Савва Тимофеевич. — Так. Слава богу, начинаешь входить в роль». И у него отлегло от сердца.

Окинув взглядом зал, он успокоился: принимают так же, как на предыдущих спектаклях, — вслушиваются в каждое слово. Зачаровала зрителей!

Но вот Ирина остается наедине с Тузенбахом. Тихим голосом говорит барону, что жизнь только кажется прекрасной. И опять чувствуется незнакомый ранее надрыв:

— «У нас, трех сестер, жизнь не была еще прекрасной, она заглушала нас, как сорная трава… Текут у меня слезы…»

И слезы не актерские — настоящий взрыв потрясенной души.

Видимо, тяжело ей сегодня. Так тяжело после вчерашнего потрясения, как еще не бывало на этих подмостках.

И Савва Тимофеевич, вздохнув, вспомнил о новом студенческом возмущении, о глупых царских репрессалиях…

…Репрессалии совпали с отставкой министра просвещения, восьмидесятилетнего генерал-адъютанта Ванновского. Престарелый служака ушел с поста не по доброй воле. «Маленький полковник» надеялся, что бывалый генерал, шестнадцать лет возглавляющий военное министерство, сумеет «успокоить и умиротворить взбаламученное море учащейся молодежи», а тот, вместо решительного усмирения, осмелился предложить проект «перемен в школьной системе». Либерализм! Попустительство! Последовал «высочайший рескрипт» о немедленной отставке. И тотчас же началось «умиротворение». Москва пережила десять тревожных ночей. Жандармы рыскали по городу, вламывались в убогие студенческие комнатушки, рылись в книгах и письмах, перетрясали бедные пожитки, тесаками вспарывали тюфяки и подушки. Из университета было исключено четыреста студентов! Их друзья на вчерашний день назначили демонстрацию, но все улицы возле университета были с утра перекрыты шеренгами солдат. Говорят, в подвалах храма Христа Спасителя по приказу великого князя, провалиться бы ему в тартарары, запрятали два батальона пехоты, чтобы в опасную минуту быть наготове. Все заводы и фабрики были окружены войсками: помощи студентам ждать неоткуда. Бедняги забаррикадировались в актовом зале, через разбитое окно вывесили красный флаг с единственным словом: «Свобода». Но еще с ночи в университет были тайком введены солдаты. По команде офицеров они штыками взломали двери, раскидали баррикады. И студентам волей-неволей пришлось очищать свои карманы: полетели в окна листовки и револьверы… Жандармы, избивая осажденных, приговаривали: