Точка опоры, стр. 55

— Понимаешь, Зинуша, идут и молчат, как рыбы! Видимо, полиция так велела!

Та молчаливая демонстрация напомнила Ульяновым прогулку глухонемых и пробудила недоумение. До того дня им думалось: немецкое социалистическое движение выросло и окрепло. Рабочее движение давнее. Так где же революционные ветры? Где же борьба с бернштейнским реформизмом? А ведь у них есть Бебель, которого Энгельс называл самой ясной головой во всей ненецкой социал-демократии. Есть Клара Цеткин, многое воспринявшая от Энгельса. Есть молодой Карл Либкнехт. Светлые умы. Энергичные деятели. Им удалось создать миллионную партию, которая держится за десяток своих испытанных политических вождей, ценит их. Это большой плюс. Есть чему поучиться. Но уж очень немцы увлеклись парламентаризмом. И даже Бебель как-то обронил слова против баррикад, опасаясь, что в век скорострельных пушек в нового типа ружей восставшие будут «перестреляны, как воробьи». А дело-то в тех, кто стоит у замков пушек. Пушки могут стрелять и со стороны баррикад…

Во время этого разговора с друзьями, продолжавшегося уже за столиком в дальнем углу полупустого ресторана, Ульяновы сожалели, что у них нет непосредственных впечатлений от немецкого рабочего класса. Вынужденные всячески оберегать тайну издания «Искры» в Германии и жить нелегально, они опасались встречаться с кем-либо из местных социал-демократов и удерживали себя от посещения рабочих собраний. И, в свою очередь, их, русских эмигрантов, никто не навещал. Лишь однажды побывала у них Роза Люксембург, жарко вспоминавшая родную Польшу.

— Чинно и благородно прошли эти, так сказать, демонстранты по улицам и направились за город. Многие — сюда! — продолжал рассказывать Владимир Ильич, и голос его, хотя и приглушенный теперь, накалялся возмущением. — Завидев ресторан, прибавили шагу. И откуда у них прыть взялась! Чуть ли не вперегонки: пиво пить! С собой взять в лесок. На этом все и кончилось.

— У нас будет по-иному! — задорно воскликнул Глеб. — С песнями, с флагами! Так, Володя?

— Безусловно. Наш народ натерпелся от царизма, оберегающего фабрикантов да помещиков. Ведь не случайно центр революционного движения переместился к нам. Накопился гнев. И не только в промышленных районах крупных городов, но и среди деревенской бедноты. А схватка рабочих Обуховского завода? Это же была прямая политическая борьба в уличной битве. Настоящая баталия! Хотя у рабочих и не было ничего, кроме камней. Но и при этом они доказали, что являются грозной силой. А завтра у них будет оружие, и партия подготовит их, сплотит.

— Мы читали твою статью «Новое побоище». Узнали по стилю, — сказал Кржижановский. — Боевая статья. Только я бы назвал иначе. «Рукопашное сражение рабочих» — вот достойное заглавие.

— А давно ли дошел до вас пятый номер?

— Да еще летом. И в Тайге, у нас, и в Томске — все номера. Перед отъездом получили седьмой.

— Очень хорошо.

— А ты знаешь, что после этой баталии питерские рабочие выпустили листовку с призывом: «Долой самодержавие, долой царящий над нами произвол»?

— Ты не привез? Жаль. Мы всех просим присылать каждый листок.

Усатый кельнер принес по высокой кружке светлого пенистого пива и эффектно опустил на толстые картонные подставки с надписью по кругу: «Kaiserbier». Кржижановский первым отпил глоток, почмокал с удовольствием:

— Хотя и кайзеровское, а приятное, с легкой горчинкой.

— Что говорить, пивовары они на весь мир знаменитые, — напомнила Зинаида, но, когда отпила глоток, вскинула голову: — А все же сибирская медовуха лучше! Помнишь, Надя? Хотя ты ведь трезвенница.

— В Шушенском пробовала. Степановна угощала.

— С медовухи песни сразу запоешь. С одного стаканчика запляшешь!

— Песни хорошо бы! — Кржижановский отпил еще несколько глотков, пристукнул дном кружки по картонной подставке. — Жаль, Базиля нет.

— По русским песням, Глебася, и мы соскучились.

— Может, споем, Володя? Не здесь, понятно. Где-нибудь в лесу.

— Да не отыщется тут укромное место…

Положив монетки на стол, вышли из ресторана; по тропинке между садов направились в сторону буковой рощицы, видневшейся невдалеке.

Им то и дело встречались баварцы в лоснящихся от времени замшевых шортах, в кургузых шляпах с перышками тетерева на правой стороне тульи. Одни шли с пустыми фляжками из-под пива, другие возвращались с ружьями за плечами. Где-то впереди изредка гремели дуплеты. Удачливые охотники уже направлялись к ресторану, чтобы попировать «на крови». В их нарядных ягдташах болтались серенькие дрозды с коричневыми крапинками на груди, и Кржижановский указал насмешливыми глазами:

— Невелика дичина!.. Хотя наша перепелка еще меньше.

— Но перед отлетом с шушенских полей перепелка, Глебася, сплошной комочек жира!

— Этак они и воробья скоро посчитают за дичь! — засмеялась Кржижановская.

— Не смейтесь — у них есть фазаны. Красавцы! Чуть позднее спустятся даже в здешние сады… А я, знаете, часто вспоминаю, как в Теси Глеб вернулся с охоты. Это было еще в первый год ссылки до вашего, Зинаида Павловна, приезда. В тот день он привез вот такую, увесистую, — Владимир Ильич покачал руками, повернутыми ладонями вверх, — как речной валун, копалуху. Рябенькую, с красными бровями. Все любовались…

Припомнив, что это было при Эльвире Эрнестовне, Владимир Ильич умолк и глянул на друга: не разбередил ли его душевную рану?

На секунду задумался: доведется ли ему еще когда-нибудь побывать на охоте? Пострелять влет тетеревов?.. Пожалуй, только после победы…

Под ногами шуршали сухие листья, и некоторое время все шли молча, прислушиваясь к их минорному шелесту.

И вдруг Зинаида встрепенулась от радости:

— Смотрите — березка!

Тоненькая, грустная, нагая, рано обронившая все, до последнего листочка, березка сиротливо притулилась к угрюмому дубу, черная кора которого была исполосована трещинами, словно щеки древнего старика морщинами. Тонкие ветви березка, будто плакучая ива, приопустила к земле. Зинаида схватила ее за ветку, как за руку:

— Здравствуй, родная! И бодрись. Хотя тебе тут и невесело одной. И этот старый дядька подкинул тебе черноты в одежку. Но над головой у тебя все же солнышко.

И опять все заговорили о Сибири: на Думной горе у березок стволы белее: тронешь — на руке останется след, как от тончайшей пудры. Легкие шелушинки словно лебяжий пух. Зимой в солнечный денек их голые стволы на фоне синеватого снежного простора слепят глаза неповторимой белизной.

Кржижановский сказал:

— Трудновато было там. И морозы злющие, и снега глубокие, и слывет Сибирь тюрьмой без решеток, но там прошли молодые годы, и вспомнить есть что. Верно, Володя?

— Да. Например, нашу Журавлиную горку.

— Вот-вот. Какая даль открывается с нее! До самых Саян!

— А помнишь, Глебася, осеннее пиршество красок? Золотистые березы, огненные осинки, багровая рябина… А в небе высоко-высоко кружатся журавли, сбиваются в стаю для отлета. Роняют на землю звонкое и грустное: кур-лы, кур-лы.

— В тебе заговорил поэт!

— Издалека все кажется прекраснее. А мы здесь соскучились по всему родному, что с детства, с молодости вошло глубоко в сердце.

Они шли и шли по тропинке, перебивая друг друга: «А помнишь?.. Помнишь, пели вечерком?..» Посматривали по сторонам, но укромной полянки, где можно было бы расположиться кружком и спеть что-нибудь любимое, будоражащее душу, так и не отыскали.

4

На следующий день Кржижановские пришли после обеда. Зина, словно при первой встрече, обняла подругу изо всей силы:

— Ой да и соскучилась же я по тебе, Надюшка!

— И я по тебе не меньше… Да ты кости мне поломаешь! Силушки-то у тебя — на пятерых с избытком! Даже дух захватило…

— Чтобы помнила подружку!

Высвободившись, Надя шевельнула занемевшими плечами и так же, как вчера, окинула гостью восторженным взглядом:

— Ты там в своей Тайге стала еще круглее. Настоящая сдобная Булочка!