Точка опоры, стр. 26

— И я принесу. Обещаю общероссийскую. Из-за границы!

— От «Искры»?! Вот бы хорошо-то!..

Бабушкин снова уткнулся глазами в короб, порылся под связкой староверческих лестовок, под пачками бумажных венчиков для покойников и откуда-то со дна извлек «Искру».

— Второй номер? Спасибо, товарищ Богдан!.. А вы знаете — я ведь с Ильичем-то встречалась…

— Ну, ну, расскажите. О нем интересно знать.

Выслушав Глашу, Бабушкин предупредил:

— Только никому не говорите, что газета идет от него. И вообще поосторожнее. В городе болтают: «Появилась какая-то девица… Однако она шлепает листки-то…»

5

В Иваново-Вознесенске Бабушкин искал Руслана и Людмилу — городского судью Шестернина и его жену Софью Павловну, сестру Зинаиды Павловны Кржижановской, — не нашел. На последней квартире сказали: «Уехали из города». Бабушкин понял — успели до арестов.

Вернувшись домой мартовским вечером, написал в редакцию «Искры», что отвез первый и второй номер, что в Павлово отправит на дрезине. А потом — тревожные строки:

«В Иваново-Вознесенск нужно 1–2 интеллигентных человека, потому что Окулову, — он зашифровал фамилию, — наверно, скоро возьмут. В Зуеве было бы можно распространить листки, но их негде и некому сделать, нелегальной литературы нет положительно никакой, тогда как почва тут подходящая».

А на следующее утро снова отправился коробейник в поход по «Русскому Манчестеру», по морозовской вотчине.

6

Глаша получила письмо из Тифлиса. По почерку на конверте узнала — от Курнатовского. Вздохнула: «Бедный, бедный Виктор Константинович!.. Все еще не может забыть… Ведь уже не раз давала ему понять, что равнодушна к нему. Писал бы лучше Кате в Киев, — она ждет. Хотя и знает его зарок: не связывать себя семьей, пока не восторжествует революция, а все же надеется. Вдруг он передумает и сердце повернется к ней… Ну что он нашел во мне? Что?.. — Посмотрелась в зеркало. — Белобрысая девчонка… Катя интереснее, умнее. И по годам они подходят друг другу. Кате пора обзаводиться семьей. А он… У Кати, не боясь обидеть девушку, попросил мой адрес. И вот осаждает письмами…»

Задернув занавески, села к столу, на котором коптила малюсенькая пятилинейная лампа, и начала читать:

«Милая Глафира Ивановна, получил две Ваши открытки. Они стали, по-видимому, Вашей специальностью, но я готов просить Вас писать их по-прежнему, лишь бы Вы писали почаще. Для меня в этих немногих строках всегда скрывается целый мир чувств, заставляющих душевно подниматься и смелее глядеть в будущее.

Взбудораживают они меня сильно — мне видится за ними Ваша жизнь, полная живого общения с неудержимо идущей вперед жизнью, и та порывистость, с которой вы отдаетесь этому великому идейному счастью — сознанию себя, как части великого движения истории».

Глубоко вздохнув, опустила руки: «Что с ним делать? Добрый он человек. Жаль его. Но жалость не любовь. Я и сейчас могу ответить только из жалости: несколькими строчками на открытке. — Приподняла письмо. — Как он там?.. Один в незнакомом городе…»

Вырвавшись из Сибири, Курнатовский четвертую неделю жил в Тифлисе. Приехал туда с пятью рекомендательными письмами в кармане, но работы для него нигде не оказалось. Только на шелководной станции обещали «иметь в виду», когда… умрет старый и больной химик. Пока же Виктор Константинович перебивался самым пролетарским образом.

Не найдется должности — будет давать уроки.

Он, понятно, не мог написать о том, ради чего поехал на Кавказ. Там копится народный гнев. Там — Батум, куда приходят корабли из Триеста и Марселя. Матросы будут тайно привозить «Искру». Возможно, уже доставили первые номера, и Курнатовский роздал их своим новым друзьям, грузинским рабочим.

Глаша снова уткнулась в письмо. Виктор Константинович писал о глубокой поэзии нарождающейся новой жизни…

За окном скрипнул снег. Кто-то перелез через палисадник и осторожно приоткрывает ставню, чтобы подглядеть, что делается в избушке.

Девушка замерла. Что ей предпринять? Ни в коем случае не показывать растерянности.

И она твердым шагом подошла к окну, отдернула занавеску. Увидела: к стеклу прильнуло хрящеватое ухо, под ним погон полицейского. Сдвинув брови, крикнула:

— Зачем вы меня пугаете?

Соглядатай отпрянул от окна, переметнулся через палисадник, и топот подкованных сапог затих вдалеке.

«Один приходил? — Девушка прислушалась, сдерживая дыхание. — Кажется, один. Пока один…»

Глаша занавесила одно окно одеялом, ко второму положила подушку, развела огонь в печи и стала кидать все, что могло явиться «вещественным доказательством». Она спешила, опасаясь, что с обыском могут нагрянуть этой же ночью.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Восьмой месяц Лепешинские жили в тихом Пскове, в укромном домике с тесовыми воротами, с палисадником, в котором рос куст черемухи. В переднем углу они поставили на божничку старую икону богородицы-троеручицы, перед ней повесили лампадку, заправленную дешевым оливковым маслом, прозванным деревянным.

Накануне праздников лампадку зажигали, чтобы видел околоточный во время вечернего обхода улицы.

В свободные вечера Лепешинский играл с новыми знакомыми — мелкими чиновниками — в макао или преферанс по грошику. Изредка ему удавалось с каким-либо врачом или учителем гимназии отводить душу за шахматным столиком. Так он стал среди псковичей своим человеком.

В городе обреталось несколько «политиков», высланных под гласный надзор. С ними приходилось встречаться так, чтобы это не вызывало подозрений надзирателей.

В губернском захолустье не было ни студентов, ни рабочих, если не считать пекарей да пивоваров. Нечего и думать о кружках. Да и не для того Лепешинские поселились здесь. Их дело — принимать из-за границы партийную литературу и пересылать во все соседние губернии, в Петербург и Москву.

Жили Лепешинские уединенно, даже кухарки не смели нанять, прачку не приглашали на дом. Все делала сама Ольга Борисовна.

После масленицы к ним приехал гость из сельца Литвиновичи, что на Могилевщине, — младший брат Пантелеймона, передал поклоны от батюшки, деревенского священника, и гостинцы от матушки — туес моченых яблок из собственного сада и лагунок пахучего конопляного масла.

— Ну, а капусту-то, — сказал, разводя руками, — тут где-нибудь купите. У нас она добро уквашена, с анисом, есть с морковочкой, да ведь дорога-то неблизкая.

— Большое спасибо. Матушке отпишем, поблагодарим, — говорила Ольга Борисовна, принимая подарки. — Пантелеймоша любит конопляное масло…

— Пареньком бегал на маслобойку, — вспомнил старший Лепешинский. — Ел горячий жмых. Горстями прямо из-под пресса…

Семья у священника из захудалого прихода была многочадной: матушка разрешалась от бремени чуть не каждый год, подарила батюшке полторы дюжины дщерей и сынов. И хотя некоторых бог прибрал во младенчестве, застолье было такое, что не напасешься деревянных ложек.

Одну половину церковной земли отец Николай сдавал мужикам в аренду, другую оставлял за собой: косили, жали и молотили ему прилежные прихожане. Но и юные поповичи в летние каникулы приучались держать в руках литовку и серп. И Пантелеймон расспрашивал брата о хлебах и сенокосе, о приходской школе и бурсе. Вспомнил: ему, старшему из сыновей, посчастливилось — девяти лет его отвезли не в духовную семинарию, куда обычно направляли поповичей, а в классическую гимназию, которая открыла путь в мир. И всем младшим он советует:

— Только не в семинарию, откуда выходят… духовные жеребчики!

У брата от удивления приотвисла губа. И еще больше ошеломило еретичество, когда невестка накрыла стол к обеду. Он встал перед иконой, готовый вместе со старшими прочесть вполголоса «Отче наш», но те, даже не перекрестившись, сели за стол, и Пантелеймон шевельнул свободный стул:

— Не торчи столбом — садись. И ешь… во благодарение людского труда.