Точка опоры, стр. 24

А переезжать им не привыкать: еще года не прошло, а они уже — на третьем месте. Из екатеринославского жандармского невода удалось выскользнуть. После этого жили в Смоленске. Потом несколько месяцев один перебивался в Полоцке. Без особой пользы. Только для того, чтобы увернуться от филеров. Они знают Ивана Васильевича Бабушкина, вне сомнения помнят кличку «Богдан», но теперь у него паспорт «благонадежного лица».

Смоленск есть чем вспомнить: без всяких затруднений поступил кладовщиком на строительство трамвая, который все еще навеличивают «электрической конкой». И вначале никто за ним не присматривал.

В это-то благополучное время и наведался к нему питерский Старик. Вот была нежданная радость! Вспомнили кружок за Невской заставой, первые листовки, первые стачки, вспомнили вечерне-воскресную школу, в которой одной из учительниц была Надежда Крупская. Где она сейчас? Оказывается, все еще отбывает ссылку. В Уфе. Старик как раз собирался за границу — основывать теперешнюю партийную газету «Искру». А жена… Что будет с ней? Выпустят ли оттуда? Удастся ли ей получить заграничный паспорт? Может, придется переходить границу нелегально? Рискованно.

Прасковья вскипятила самовар и, чтобы не мешать разговору, ушла в лавку за покупками.

Владимир Ильич, помнится, навалился грудью на стол и, глядя в глаза, сказал:

— Вы, товарищ Богдан, будете очень и очень нужны и полезны нам здесь. Если удастся, устройте склад для «Искры». Будете рассылать по соседним губерниям. Договорились?

— Сделаю все… — Оглянулся на стены, понизил голос: — Все сделаю, Владимир Ильич.

— В письмах за границу не называйте меня так. Ни в коем случае. И адрес вам будет дан промежуточный. Мне перешлют. А где я буду — об этом молчок. У полиции даже за границей — глаза и уши.

— Понятно. Надежда Конст… Извините — Минога учила нас.

— Как же, как же, помню. Вы у нас — старый конспиратор. Но всегда нужно быть начеку. Уговоримся: заметите слежку — оставляйте здесь «наследника» и немедленно уезжайте. Вы должны, — Владимир Ильич постучал пальцем по кромке стола, — непременно уцелеть. Во что бы то ни стало уцелеть. Куда ехать? Скажем. Связного найдем. Через Москву. Там будет наш агент. А вам бы лучше — в самое рабочее горнило. В «Русский Манчестер» — в Орехово-Зуево, в Иваново-Вознесенск. Или куда-нибудь поблизости. Согласны? Так и будем знать.

— Но мне, видимо, придется окончательно перейти на нелегальное положение.

— Да. Именно об этом я и собирался с вами говорить. Для партии сделаете больше. И для вас безопаснее. Конечно, относительно.

— Липой я уже запасся. И добренькой. Принимают за благонадежного.

— Н-да. И надежную липу, когда это возможно, остерегайтесь давать на прописку… — Владимир Ильич встал, положил ему руку на плечо. — Вам, товарищ Богдан, пора стать профессиональным революционером. При этом, само собой разумеется, потребуются деньги. Обещаем вам… Ну, тридцать рублей в месяц. Хватит?

— Проживем.

— Большего мы не можем обещать: дорога каждая копейка. И добывать деньги будет ой как нелегко! Но вам — гарантия. — Приподнял указательный палец. — И это не все.

— Слушаю, Владимир Ильич… Здесь-то вы уж позвольте мне пока называть вас так.

— Только здесь. Между нами. И — ни одной душе… Так вот, товарищ Богдан, от имени редакционной коллегии, которая скоро будет создана, я прошу вас писать нам о рабочей жизни и борьбе. Елико возможно, чаще. И, елико возможно, больше. Мы рассчитываем на вас, надеемся на вас. Вы — наш рабочий корреспондент. До говорились? — Пожал руку. — Вот и отлично! Буду ждать!

«Да, он ждет там, а я еще… — упрекнул себя Иван Васильевич, шагая по пустынной дороге к Покрову. — Раскачиваюсь тут. Одно оправданье — край для меня новый, не знал, о чем писать. Но постараюсь наверстать».

Дома рассказал жене о роженице. А когда Прасковья Никитична укрылась пестрым одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков, и заснула, достал лист бумаги, взял карандаш, тупым концом почесал за ухом и начал:

«Постараюсь описать больницу для рабочих Саввы Морозова. Больница находится около чугунолитейного завода (завод служит для фабрики) и жилых рабочих помещений (казарм). Место вредное и для жилых помещений, а для больницы тем более. Морозов сдал свою больницу за известную сумму одному эскулапу, доктору Базелевичу. С больными доктор Базелевич обращается как настоящий живодер… Чаю и сахару больным не полагается, а есть только кипяток, и тот только до шести часов вечера… Лечение в больнице возмутительное — одной водой и дешевенькими порошками. Сам Базелевич очень редко принимает больных. Он нанял двух врачей, а сам только следит за выдачей лекарств… Наше здоровье, наши силы превратились в частицу морозовских миллионов».

Упомянув о роженице, остановился, задумчиво пригнул кончик уса, помял его в губах. Рассказать о больнице — этого мало. Вначале надо о жизни, о труде, о рабочем движении. У Викулы и Саввы Морозовых — двадцать пять тысяч человек. Великая сила! Если ее направить в нужную сторону. А как? Кружки, комитет — все будет со временем. А пока жизнь тихая да сонная. А сонность эта от умственной голодовки. Литературы мало, можно сказать совсем нет. Короб-то пустоват. Да!

Снова почесал карандашом за ухом. Завтра он еще раз сходит на фабрики, поглядит, послушает разговоры в хозяйских магазинах, а уж потом перепишет чернилами. И отправит не из Покровка, не из Орехова, а… Лучше всего — из Москвы. И литературой запасется там.

Открыл люк в подполье и все бумаги уложил в тайничок, где хранилась «Искра».

3

Ходили коробейники по «Русскому Манчестеру», пели зазывные песенки…

И не впервые коробейник с бородой махорочного цвета дошел до Иваново-Вознесенска. У проходной самой крупной фабрики смешался с толпой мастеровых, отработавших смену. Разговаривая, присматривался к заскорузлой одежонке, закапанной краской, и к бледным ввалившимся щекам. У самых молодых ткачих, судя по говору не так давно пришедших из деревни, поблек румянец, в горле — хрипота. Видать, немало на фабрике чахоточных.

Перекидываясь шутками да прибаутками, дошел до женской холостой казармы, продал несколько гребенок, продал медные перстеньки да сережки с петухами.

Тайком от хожалого парни завели коробейника в свою казарму. Остановился он в длинном коридоре, огляделся в полусумраке: по обе стороны — двухэтажные кровати, каждая во всю длину разделена доской — лежанка для двоих. Между кроватями проход шириной в аршин, столик — на четверых.

— Тесновато, ребятушки! — не удержался Бабушкин. — Как селедки в бочке!

— Люди сказывают, — откликнулся парень с рыжими вихрами, — хуже, чем в тюрьме. А хозяин гребет за место по две копейки с заработанного рубля!

— И сколько же это в месяц?

— Само мало — три гривны. Кому жаль — выметайся из холостой казармы.

— Ну, а ежели в семейную? Жениться и…

— Гы-гы!.. Бабу не прокормишь! А она тебе насыплет голодных ртов!.. Нет, уж лучше тут мыкаться. На перекладных. Ты бы нам, торговый человек, приворотного зелья принес для девчонок, а? Не поскупились бы на пятаки.

— А грамотные у вас есть? Читаете что-нибудь?

— Ты што, листки принес? Так за них, знаешь?.. Как щенка на веревочку!

— У меня только венчики для покойников.

— Грамота нам ни к чему, — выдвинулся вперед мастеровой постарше. — За нее не приплачивают. А кто обучен — читать не дозволяется. Хожалый-то сразу возьмет на заметку. И подведет под расчет. А того хуже — в острог!

— Читать? Гы-гы. Да мы тут лбами друг о дружку стукаемся…

Парни купили перочинные ножи да расчески, проводили коробейника в семейную казарму.

Там в каждой каморке жило по три семьи: две внизу по углам, третья — на полатях. Бабы выбирали себе пуговицы да крючки к кофточкам, мужики — крученые праздничные пояски с кистями. На расспросы коробейника отвечал вполголоса пожилой красильщик:

— У нас ничего. У нас, браток, жить можно. А вот в Богородске мы робили у Захарки Морозова — не приведи осподь. Тот живого сглотить готов. Ходит, проклятущий, меж станков с плеткой за голенищем. За малую провинность хлесть да хлесть. А жаловаться не побежишь — у него вся полиция подкуплена. Да, брат…