Точка опоры, стр. 125

— Я многое слышала о вас…

— От Алеши? От моего брата? Он здесь, в вашей школе.

— Нет. От другого Алексея. От Максимовича… Ну ладно, будем смотреть…

— Сначала дело. — Горький, приподняв подол черной косоворотки, перепоясанной узеньким кавказским ремешком, достал из брючного кармана сверток, из рук в руки передал Глаше. — Вот вам. Для прекрасной женщины, именуемой… Впрочем, вы сами знаете… И присоедините мой сердечный привет… Волгарю…

— И мой тоже, — попросила Андреева, взволнованная словами о видном революционере, с которым еще не доводилось встречаться.

— Я знаю его, — шепнула Глаша, делясь давней радостью. — По нашей Сибири…

— Счастливая! — Горький пригладил усы. — Ну, а нам… Надеюсь, судьба, — вдруг переглянулся с Марией Федоровной, — нас еще сведет.

Теперь можно бы и уйти, пока никто недобрый из зала не заметил нелегального Зайчика, но Мария Федоровна удержала за руку:

— Останьтесь. Меня интересует ваше впечатление.

Глаша осталась. Слегка подвинувшись грудью к барьеру, не сводила глаз со сцены. Все происходящее там так волновало, что горели руки: часто хотелось ударить в ладоши. Но в Художественном аплодисменты в середине действия не позволялись. Это же не игра, а ж и з н ь. И Глаша сдерживалась.

На сцене появился Нил, молодой, энергичный и задорный машинист паровоза. И Глаша старалась запомнить каждое слово горячего спорщика.

— Нет, Петруха, нет. Жить, — даже не будучи влюбленным, — славное занятие! Ездить на скверных паровозах осенними ночами, под дождем и ветром… или зимой… в метель, когда вокруг тебя — нет пространства, все на земле закрыто тьмой, завалено снегом — утомительно ездить в такую пору, трудно… опасно, если хочешь знать, — и все же в этом есть своя прелесть! Все-таки есть! — Голос актера на секунду как бы споткнулся, но тут же зазвучал с новым подъемом: — Нет такого расписания движения, которое бы не изменялось!..

У Глаши шевельнулись руки. Мария Федоровна припала жаркими губами к ее уху:

— Вы почувствовали провал в речи Нила? Тут дьяволы вырезали несколько строчек. Золотых строчек, как все у нашего автора.

Глаша кивнула головой. Ей хотелось сказать во весь голос: «Но ведь главное-то осталось! Не заметили олухи царя земного! Все движение жизни будет из менено!»

Мария Федоровна снова сжала руку соседки:

— Будем смотреть дальше.

А смотрела она не столько на сцену, сколько — украдкой — на Глашу. Нравится ли ей? Волнует ли пьеса?

Но вот прозвучали последние слова Перчихина, Татьяна склонилась над клавишами пианино, полились громкие звуки струн, и занавес медленно сомкнулся. В зале включили свет. Многие из зрителей, заметив Горького, аплодировали, повернувшись лицом к артистической ложе. Глаша, опомнившись, тихо ойкнула. Мария Федоровна хотела было заслонить собой нелегальную девушку, но та, забыв попрощаться, выпорхнула из ложи.

Когда многочисленные раскаты аплодисментов умолкли и в зале приглушили свет, Мария Федоровна в глубине артистической ложи взяла Горького за руки и кинула в ясные, как летний рассвет, голубые глаза жарко полыхающий взгляд.

— Ну, вы убедились в своей неправоте?.. А то заладил: «Длинная пьеса, скучная, нелепая…»

— Так это же в самом деле.

— И слушать больше не хочу. Вы бы видели, как горели глаза у этого Зайчика. Я ее понимаю: ей часто хотелось вскочить после острой жизненной реплики, аплодировать и кричать «ура!». Дорожить надо, — приблизилась к его несколько растерянному лицу, — дорожить таким чувством зрителя. Не столько актеры, сколько… — У нее чуть было снова не вырвалось «ты», но она тут же поправилась: — …сколько вы пробудили его.

…Горький проводил Андрееву до дому. Самовар, вскипяченный заботливой Липой, еще не остыл. Но все уже спали. Желябужский не вышел со своей половины, и Мария Федоровна, довольная этим, сама накрыла ужин.

Пока она ходила на кухню, Горький, сидя в кресле, задумчиво мял подбородок. Вернувшись, она спросила, что его волнует.

— Да вот все думаю про Зайчика…

— Про Зайчика?! — Мария Федоровна резко шевельнула бровями. — И что же про нее?

— Представьте себе, — Горький выпрямился в кресле, — сколько в ней смелости! Кругом зубатовские гончие, а она не робеет!

— Не одна она такая.

— Это верно. И в этом, замечу, сила социал-демократов! Ей-богу. Подумайте — она ведь из семьи сибирского золотопромышленника. Нужды не знала. А пошла в революцию. И, говорит, весь семейный выводок такой. Право! Отчего бы это? Оказывается, там, в Сибири, возле них, жил в ссылке Ульянов. Ленин! От него влияние как от солнца свет. Вот дело-то какое. И теперь она от него получает письма, приветы, наставления. А нам бы с этим Волгарем повстречаться…

— Дайте срок — сойдутся пути-дороги. Я сердцем чувствую. Оно меня не обманывает. — Мария Федоровна разлила чай в розовые чашки с золотой каймой. — Пересаживайтесь к столу. Хотя вы, кажется, привыкли из стакана в подстаканнике.

— Ничего. Лишь бы горячий…

Сама села напротив, отпила глоток. Долго не отрывала глаз от лица Горького. Потом, оглянувшись по сторонам, заговорила шепотом:

— Давно хотела спросить, да все не было случая… Савва передал мне свой страховой полис. На предъявителя. На сто тысяч!.. Я сначала отказывалась, а потом взяла. Но ему сказала: если, не дай бог, случится с ним беда, израсходую не на себя. Он понял. А я все мучаюсь: правильно ли поступила, что не отказалась?

— Благое дело!..

— Савва так болен. Боюсь за него…

— Он умен. Понимает, что не сидеть ему на том стуле, который богатой семьей для него уготован, а пересесть на другой не решается. Право слово! Боится, как бы не хлопнуться между двух-то стульев. Оттого, черт возьми, и червоточинка в голове.

— Жаль его. Хороший он. Вон какой театр нам построил!

— И на партию дает. На нашу! В этом он, ей-богу, молодец! А взять с него подобру-поздорову надобно елико возможно больше. Вот так-то. — Кивнул головой в сторону: — Они там в Лондоне, конечно, очень нуждаются. На чужой-то стороне трудновато. А газета требует денег. И немалых…

— Сберегу полис…

Отпивая чай, Горький жарко посматривал на собеседницу. «Глаза-то у нее… Какие теплые! Большие, добрые… Голос мягкий, а характер твердый. И вообще чудесная она Человечинка! Смелая, преданная. В душе огонь! Такие ужасно надобны Руси!..»

4

Еще до приезда Наташи и Зайчика охранка от двух провокаторов получила ниточки для слежки за Московским комитетом. Один из них работал на Прохоровской мануфактуре, другой был дорожным десятником уездного земства. Вот его-то и подослали к Александру Павловичу, как называл себя Иван Теодорович. В поисках связи с рабочими Теодорович доверился провокатору, стал снабжать его листовками и «раздобыл» у него адреса квартир для нелегальных свиданий.

С приездом Наташи охранка получила, на этот раз от Анны Егоровны Серебряковой, третью ниточку, которая при наличии большой своры филеров тоже привела к Московскому комитету.

Наташа радовалась, что ей быстро удалось войти в комитет, но, отправляясь на очередное заседание, говорила Глаше, чтобы та на всякий случай оставалась дома.

28 ноябри заседание открылось в квартире дантистки Елизаветы Аннарауд. Кроме Наташи пришли три комитетчика. Теодорович принес листовки, отпечатанные на мимеографе.

Налет был таким быстрым, что в руках жандармов кроме листовок оказался проект воззвания «К товарищам».

Тогда же было арестовано еще семнадцать человек, так или иначе связанных с комитетом.

И Глаша осталась одна в большом и трудном городе. У нее сохранились лишь немногие связи, и ей пришлось, не опасаясь риска, о котором она не думала, отыскивать себе новых помощников, налаживать новые явки. Целыми днями она моталась по Москве, ездила с одной рабочей окраины на другую, а чаще всего наведывалась к студентам университета. Посетив тайное собрание студенческого общества при историко-филологическом факультете, она написала в Лондон: