Точка опоры, стр. 124

— Кто-то преставился…

— Как представился?

— Преставился, — поправила няня, размашисто, истово перекрестилась. — Умер, значит. Отдал душу богу. — Прижала воспитанницу к своей широкой груди, словно хотела защитить от злого рока. — Девочка моя милая, у каждого человека на небе своя звезда. Умрет человек — ангел звезду погасит, и упадет она, как осенний лист с тополя, только мелькнет на прощанье.

Маленькая Глашурка верила каждому слову няни и втайне от всех, как учила Агапеюшка, стала выбирать себе звезду…

— Ну, и какая же у тебя звезда? — спросил Иван. — Я тоже хотел бы посматривать на нее… когда тебя нет рядом.

— А смеялся, не верил…

— Теперь верю… Где она? Которая?

Глаша не поняла, в самом деле верит Иван, что у нее есть звезда на небе, или только притворяется. А сама она с детских лет сжилась с тем, что ее звезда светит людям с неба.

— Сейчас не видно. И я не знаю, как астрономы именуют то созвездие, а наши шошинские жители называют Коромыслом. За отсутствием часов время по нему определяют, в особенности зимой. Перед утром Коромысло — в нем по две звезды по краям — опускается все ниже и ниже к горизонту, будто невидимая женщина идет к Тубе за водой. Перед рассветом левый конец Коромысла наклоняется, чтобы зачерпнуть полное ведро воды… Моя звезда на левом конце ближняя…

— Красивая сказка! Для маленьких…

— Не говори так, — Глаша толкнула Ивана в плечо. — Лучше назови свою звезду. На всякий случай…

— Когда я окажусь далеко, будешь смотреть на нее?

— Буду.

Иван порывисто обнял девушку и поцеловал. Она от неожиданности вскрикнула и, оттолкнув его, вскочила.

— Ой!.. — Шумно выдохнула и опустила вуалетку. — Напугал… Даже сердце оборвалось!

— Привыкай, — рассмеялся Теодорович.

— А ну тебя! — отмахнулась Глаша. — Нельзя же так…

— Садись, я поищу для себя звезду.

— Пора домой. А то хозяйка заснет — не добужусь. Да и подумает что-нибудь нехорошее — от квартиры откажет.

Она жила в глухом переулке между Мещанскими улицами, пешком и за час не дойти. Пришлось у Никитских ворот взять извозчика.

Ехали молча. Иван терялся в мыслях: не обидел ли он девушку своим неожиданным порывом? Не сочла ли она это грубостью? Чего доброго, согласится дальше встречаться только для дела. Может и совсем отвернуться от него. А Глаше вдруг вспомнился Курнатовский в ее родном Шошине. Друзьям говорил: революция и женитьба несовместимы. А сам засматривался на нее… Все еще, бедняга, сидит в тифлисской тюрьме. И, наверно, вспоминает ее. А Катюшка в Киеве по-прежнему грустит о нем. Сердцу, видно, не закажешь…

На Первой Мещанской они отпустили извозчика, пошли пешком.

— Здесь я всегда осматриваюсь, — сказала шепотом Глаша, — чтобы случаем не выследили мою квартиру. И проходным двором быстренько, — на свой переулок.

— А почему двор проходной? Не для удобства полиции?

— Не думаю. Подозрительных там не встречала.

— Остерегайся. Ты для меня…

— Не надо об этом… Неизвестно, что с нами будет завтра… Куда нас пошлют старшие… И где мы будем через год.

Пошли проходным двором, и Глаша подала на прощанье руку.

— Завтра в чайной, — напомнил Теодорович, — возле завода Бромлей.

— Помню.

— Листовки я принесу.

Хотелось снова так же порывисто поцеловать девушку, но Глаша вывернулась и, помахав рукой, побежала к маленькому деревянному дому, где снимала комнатку.

Через десять дней Наташа и Зайчик получили из Лондона ответ на свои письма.

«Все, что вы сообщаете о Горьком, — писала Надежда Константиновна, — очень приятно, тем более что деньги страшно нужны. Попросите Горького писать для нас и сообщите нам немедленно пароль (на случай провала вас обеих)».

Она сообщила также, что в Питер доставлено десять пудов литературы и оттуда можно получить ее для Москвы.

И Глаша тотчас же отправилась в Петербург.

Вернулась с новым чемоданом и большой коробкой для шляпы. В них помимо свежих номеров «Искры» была брошюра Ленина «Что делать?».

3

Художественно-общедоступным театром восхищалась вся прогрессивная интеллигенция, бредили студенты и курсистки, еще затемно, за много часов, занимали очередь к театральной кассе. У курсисток уже были свои любимцы среди актеров. Иногда самая бойкая из них, дождавшись девяти часов утра, из подъезда звонила Качалову, а потом сияющая возвращалась на свое место в очереди: «Василий Иванович здоров, будет играть».

А они не играли — жили на сцене. Так писали в либеральных газетах, так считала Глаша. Если бы она, нелегальный Зайчик, не опасалась филеров, каждый бы вечер ходила в этот театр — Алеша обещал доставать для нее контрамарки на галерку.

А сегодня, идя в Камергерский переулок, опять задумалась о брате: в театре ли Алехино счастье? Да, он любит искусство. Он одаренный. Бывало, летней порой в Шошине вместе с ними, сестрами, и с участием ссыльных политиков разыгрывал маленькие пьески, сам писал инсценировки из Чехова — «Злоумышленник», «Канитель», «Хирургия». Получалось неплохо. Здесь талантливые учителя Станиславский и Немирович-Данченко сделают из него, пожалуй, хорошего режиссера. Но для Алехиного сердца этого будет мало, оно рвется на простор, в рабочую среду, к порывистым студентам. В душе он революционер. В горячую минуту возьмет винтовку и ринется в схватку. На баррикады! Ведь без уличных боев царизм не свергнуть. Спрут не перестанет душить свою жертву, пока не будут обрублены все его поганые щупальца. Алеха смелый. Упрямый. У него достаточно энергии для решительной схватки. Но пока не позвала революция, он здесь, в Камергерском переулке [46]. В трудную минуту можно будет посоветоваться с ним…

Алексей встретил сестру у входа в гардероб, шепотом сказал:

— Он уже пришел. Недавно началось четвертое действие.

Гардеробщика попросил повесить пальто сестры с краю вешалки, чтобы потом она могла одеться побыстрее, и повел в узенькое фойе, уютно огибающее зрительный зал. Приглушенный свет и зеленоватые, как вечерний лес, стены успокаивали глаза. Глаша шла рядом с братом, шагая мягко и бесшумно, с таким редкостным благоговением, какого даже в первые гимназические годы не испытывала в большом и торжественном красноярском соборе. Она — в Художественном! В храме высокого искусства!

Алексей шептал:

— «Мещане» идут уже давненько, и сегодня в артистической ложе пусто.

Глаше это понравилось — меньше будет робости в сердце. А Алексей продолжал:

— С ним там только одна Юнгфрау.

— Кто-кто? — с тревогой переспросила Глаша, опасаясь, не помешает ли та их встрече? Надежная ли?

— Красавица Андреева. Знаешь по сцене?

— Только слышала да читала.

— Для моего глаза она стройна, как та сестра Монблана, о которой я тебе рассказывал. Помнишь?

— Холодна как лед?

— Отнюдь нет. И не так уж высока эта Юнгфрау, но очень красиво сложена. Добрая, умная, талантливая. Впрочем, сама убедишься.

Алексей привел сестру к артистической ложе и на прощанье стиснул ей руки.

— Ни пуха ни пера!

Глаша, придерживая портьеру, вошла в ложу. Осмотрелась. Впереди — спина Горького. Длинные волосы закрывают шею. Крутые плечи. Рядом — Мария Федоровна. В бархатном платье с высоким воротником. Копна волос, — кажется, золотистых, — собрана в пышный узел с дорогой приколкой.

Заслышав шорох, Горький оглянулся, потом шепнул Андреевой: «К нам Зайчик. Знакомьтесь». Освобождая место в середине, пересел на соседний стул.

— А-а… Помню, вы рассказывали. — Мария Федоровна подала девушке вялую руку, а Горького про себя упрекнула: «Зачем он чужую в середину?» Ведь она, Андреева, сегодня и пришла-то сюда только для того, чтобы посидеть рядом с ним. Хотя бы часок…

Сдерживая вспышку в сердце, оглядела девушку: беленького Зайчика следует запомнить. Быть может, девушке потребуется помощь. Еще раз протянула руку и, пожав пальцы, шепнула:

вернуться

46

Глаша не ошиблась в брате. В 1905 году Алексей Окулов был командиром боевой дружины в Москве. В 1913 году, поверив лживому царскому обещанию об амнистии, вернулся из эмиграции и три года отбыл в Таганской и Вологодской тюрьмах. После свержения царизма председательствовал на Первом Всесибирском съезде Советов, был членом ВЦИК первого созыва, членом Реввоенсовета Южного и Западного фронтов, членом Реввоенсовета Республики, некоторое время командовал войсками Восточной Сибири. Еще в тюрьме занялся литературным творчеством. Его перу принадлежат рассказы, пьеса и очерки, печатавшиеся в журналах, изданные отдельной книгой.