Сказание о директоре Прончатове, стр. 32

– Я на этих лебедках вырос, – негромко продолжил Нехамов, – а Олег Олегович пришел и говорит: «Твои лебедки ни к хрену не годятся!» Ну разве это хорошо? Разве это хорошо, я вас спрашиваю?

Никита Нехамов замолчал. Наверное, минуты две он глядел в одну точку, затем медленно поднял голову, огладив пальцами бороду, второй рукой еще крепче сжал плечо Прончатова.

– Молодца, Олег Олегович! – резким, пронзительным голосом выкрикнул он. – Правильными глазами на жизнь глядишь, правильными. Не ошибся я в тебе, нет, не ошибся!

Еще одну паузу сделал старик – помолчал еще с полминуты грозно, потом снял руку с плеча главного инженера, тоном приказа сказал:

– Теперь большегрузный плот надо, Олег Олегович! Большегрузный плот давай, товарищ Прончатов, чтобы лебедкам было на чем работать…

Оставляя героев повести стоять на старой лебедке Мерзлякова, автор предлагает читателю заглянуть в ту темную, ненастную ночь, когда на рейде впервые появился большегрузный плот, то есть опять отправиться в будущее Олега Олеговича Прончатова…

СКАЗ О БУДУЩЕМ

Плот привели ночью.

Прожектора горели на рейде, освещая донышки клубящихся туч, зеленую воду; сипло почмокивала паровая электростанция, гремели цепи болиндеров. Пароход «Латвия» тоже включил прожектор – сверкнули мертвенно окна домов, зеленые глаза лежащей на пирсе собаки. Она залаяла хрипло, одиноко. Потом луч прожектора взлетел на пирс, выхватив известковую белость строганых досок и человека в сером плаще – на пирсе стоял директор сплавной конторы Олег Олегович Прончатов.

«Латвия» закричала трубно, первобытно; взбивая воду в мыльную пену, пароход ожесточенно работал колесами, от ватерлинии до труб окутанный паром, дрожал, но не двигался: держал его на месте толстый трос, уходящий в темное, зеленое.

Директор Прончатов покусывал мундштук длинной папиросы, руки держал в карманах, ноги широко расставил. Гневная, изломанная морщина пересекла его лоб, когда по палубе парохода побежали, согнувшись, люди, громыхнув железом, провалились в машинное отделение. Шипел пар, стучали колеса, метался по берегу луч пароходного прожектора.

– "Латвия" – старая калоша! – сквозь зубы сказал Прончатов, хотя пароход год назад сошел со стапелей. – Старая калоша!

Словно могучий якорь, держал «Латвию» серебряный трос, на конце которого скрывался в далекой и загадочной темноте самый большой плот, который когда-либо проводил по сибирской реке буксир – двенадцать тысяч кубометров леса.

Невиданный, загадочный, долгожданный, скрывался в темноте плот.

На пароходе бежали уже в обратном направлении, выскочил из рубки маленький ростом капитан, что-то сделал на ходовом мостике, и «Латвия», утробно заворчав, вздрогнув, окончательно скрылась в густом серебряном паре. Надсадно, ожесточенно работала машина, тонкий комариный звук висел в воздухе, и инженер Прончатов поморщился от жалости к машине. «Давай, родная, давай!» – сердечно попросил он «Латвию», закрывая глаза. Прончатов ярко, словно наяву, видел гигантский плот – головку величиной с танцевальную площадку, пятисотметровую протяженность стонущих от нагрузки лежней, дощатый домик сплавщиков. Он видел, как, раскорячив ноги, почти лежа, ребята-сплавщики тянули грузы, опасно скользили по мокрому дереву.

– Сволочь! – выругался Прончатов, гневно глядя на пыльную в свете прожекторов реку. – Куда несет ее!

Майская Кеть действительно словно взбесилась: полноводная, в три раза шире обычного русла, река оголтелым стрежнем хватала пароход за днище, прилипала к бортам, словно мельничные колеса, пыталась вращать в обратном направлении пароходные плицы.

– Сволочь! Сволочь!

На «Латвии» колокольным перебором прогудели чьи-то шаги, пароход тонко, жалобно вскрикнул, и этот крик прозвучал как бы командой: пар рассеялся. Чистенькая, освещенная прожекторами «Латвия» словно выпрыгнула из ничего, показалась высокой, торжественно длинной, неожиданно похожая на город, лежащий в огнях под крылом самолета.

– Пошла! – шепнул директор Прончатов. «Латвия» отрывала от днища жадные лапы стрежня, вырывала из темени плот, схваченный течением двух рек – Кети и старицы Оби, которые сбивались возле крутого татарского берега. И вот что-то зазвучало торжественно, что-то благодатное со стеклянным звуком разрушилось и увиделось, что пароход медленно движется – наплывала вздыбленная рубка, проявлялись в цвете спасательные круги. Метр за метром проделывала «Латвия», и вдруг, как при появлении негатива, за кормой парохода в ярком свете прожекторов взошло золотистое полукружье плота, обрамленное серебряной полоской троса.

– Молодец, старая калоша!

Директор Прончатов вынул руки из карманов, достал пачку «Казбека», выбрав папиросу, обернулся к человеку, который тихонько стоял за спиной. Прончатов попросил прикурить, а когда спичка, вспыхнув, приблизилась, проговорил:

– Волнуешься, товарищ Огурцов? Руки дрожат!

– У тебя тоже! – насмешливо ответил главный механик. – Потому и попросил прикурить… У тебя зажигалка в кармане!

– Не знаю, не знаю… – туманно ответил Прончатов, снова поворачиваясь к «Латвии», которая уже приблизилась настолько, что читалось ее имя на спасательных кругах, различалось лицо человека маленького роста – капитана Валова.

«Латвия» приближалась: струился на серебряном буксире живой, широкий, нескончаемый плот, на головке которого стоял закованный с ног до головы в брезент бригадир сплавщиков Семка Безродный. Он сейчас отдыхал, так как через десять – пятнадцать минут ему предстояло зачалить плот за гигантские «мертвяки», спустить в узкую горловину запани. Около двенадцати тысяч тонн дерева, напряженного стрежнем, надо было остановить Семке Безродному, и он пока отдыхал, опершись на лом.

Двенадцатитысячетонный плот завели в гавань, закрепили; один за одним потухли прожектора, болиндер перестал позвякивать цепями; на землю окончательно опустилась дремучая, сырая ночь. Казалось, можно было достать рукой до кромки грязных облаков, проступивших в темноте, с реки потянуло холодом, неуютом. В каютах и на мостике «Латвии» тоже гасли огни; дверь в машинное отделение закрыли, и горячий отблеск топки уже не ложился на серый металл. «Латвия» медленно, лениво подходила к пирсу. Капитан Валов стоял на палубе, кутаясь в плащ, – маленький, сутулый, повязавший горло громоздким пуховым шарфом.

Директор Прончатов поежился, прикурив от собственной зажигалки шестую за час папиросу, пошел к обрезу пирса, где тускло горела", маленькая лампочка, однообразно покачиваясь, сидел закутанный в тулуп сторож. Прончатов молча остановился рядом, сунув руки в карманы, нахмурился, глядя, как «Латвия» притыкалась к пирсу. Сонный матрос закрепил на береговом кнехте чалку, не поздоровавшись с директором, лениво вернулся на пароход. Потом по металлической палубе прошли мягкие ревматические ноги, раздался простуженный кашель.

– Здравствуй, Олег Олегович! – сказал капитан Валов, сходя на пирс. – Здравствуй, Олег!

Они пожали друг другу руки, поглядели друг другу в лицо, неторопливо, разом повернулись к западу, где гигантским изогнутым удавом в километровой запани засыпал плот. Было темно, сумрачно, но капитан и директор видели плот, и они смотрели на него и молчали в тишине. Слышалось, как тихо и скучно зевая прошел по палубе первый помощник капитана Валька Чирков, как в машинном отделении кочегар стучал лопатой.

– Третий час! – сказал капитан, не глядя на часы. – Хорошо, пожалуй, управились…

– Хорошо! – отозвался Прончатов и спросил: – Что Вятская?

– Обыкновенно!

Теперь они не глядели друг на друга, думали о своем; совсем маленьким казался капитан рядом с директором Прончатовым, и молчал он грустно, тихо, по-стариковски вяло, совсем не так, как директор Прончатов. Как бы навечно застыв, сидела на директорской голове шляпа, чеканные спускались с плеч складки плаща.

– Борис Зиновеевич! – сказал Прончатов. – Похоже на то, что ты выполнил навигационный план!