Шестеро, стр. 4

Свирин встряхивает головой, снова косится на Гулина. Не пить бы ему второй стопки, не брать бы ее из чужих рук! Эх, начальник, начальник!.. На дороге темный подвижный комочек, перед ним зигзагами прыгает длинная тень: скачет в лучах фар ошалелый заяц. Словно путы, стреножил его яркий луч, ударил в глаза, наполнил крошечное сердце леденящим страхом. Ничего не видит, не понимает – будет нестись на длинных ногах в гипнотизирующем свете фар, пока случайно не свернет в сторону. Трактор снова задирает вверх мотор, лезет на ухаб, рассеивая свет фар на пестром от снежинок небе. Опять машина идет по ровной поляне, и нет на ней ошалелого живого комочка: удрал косой. Сидит сейчас под кочкой, дрожит, обмахивая заиндевевшую мордочку короткими передними лапами, а глаза бегают.

Свирин вздыхает.

Начинается пологий спуск, тайга раздается в стороны так широко, что лучи прожекторов просвечивают дорогу метров на двести вперед, и кажется – нет конца-края снежному пути, убегающему под жадные траки гусениц. Мотор поет веселее, легче. Свирин бросает ручки управления и свободно откидывается на сиденье, полуприкрыв глаза, отдыхает. Голова болит меньше, тошнота проходит…

Отдыхают и братья Захаренко.

Они управляют машиной по два часа, будят друг друга сильными, сердитыми толчками. Вся жизнь братьев Захаренко – соперничество. Еще в детстве натуго завязался этот хитрый узелок и все туже затягивается с годами. Приносит, бывало, старший пятерку в затрепанном дневнике, младший сердито сопит на печке, шуршит, как таракан.

– Подумаешь, удивил, у меня две будет!

И действительно, через несколько дней приносит две.

Дрались братья не по-детски, до крови, но молча, чтобы не услышали, а когда, разглядев синяки, отец брался за ремень, валили вину бессовестно на соседей, врали напропалую. Ребята в школе боялись братьев – они не прощали обиды, мстили сурово, безжалостно. Как-то младшего побили старшеклассники, пришел домой с юшкой из носа, глаза не смотрят. Братья три дня шептались на печке, подсчитывали силы, а потом ловили старшеклассников в темных углах по одному, валяли по земле до тех пор, пока насмерть перепуганный старшеклассник не давал клятвы никому о случившемся не рассказывать. Так, по очереди, перебрали их всех, а когда те сообразили, что произошло, и взвыли от гнева, наступило лето, и братья уехали на дальние колхозные покосы возить копны.

Старший брат долго хранил секрет: в районном центре принимали в школу трактористов. Он ушел в город тайно ранним утром, когда все в доме спали, а отец – старшина артиллерии Захаренко – воевал с немцами под Москвой. У старшего брата была за пазухой спрятана справка от председателя колхоза, в которой было сказано, что «податель сего документа парень справный». С этой справкой он и пришел в школу механизации, чинно, спокойно стал ожидать своей очереди и вдруг рот разинул – в комнату ворвался младший брат и поднес старшему под нос дулю. Выкуси! И показал справку, где было сказано, что младший Захаренко парень тоже справный.

Трактористами братья стали в один день и в один час. Еще туже завязался узелок соперничества – старший сто двадцать процентов нормы, младший – сто двадцать пять. Но вот беда: были дни, правда редко, когда братья и полнормы не выполняли. Докрасна накалится мастер лесозаготовок, чешет кулак о кулак в бессильной ярости, но невозмутим какой-нибудь из братьев.

– Шо вы кричите? Наш Семен тоже отдыхает, тоже ни кубика не подвез. Кричите на него, а я всегда работать горазд.

Остряки боялись открыто подтрунивать над братьями, шептались в углах: «Слабо организовано соревнование братьев Захаренко, формально!» Но все признавали – лучше трактористов в леспромхозе нет. Их машины, как два близнеца, вылощены, ну прямо картинки, а не дизельные тракторы.

Когда нужно было назначить водителей на перегон машин в новый леспромхоз, директор леспромхоза, ни секунды не думая, назначил братьев.

Удобно устроился старший брат на мягком сиденье, жует хлеб с салом и насмешливо косится на брата: дорожка как скатерть, делать нечего. Но не видит иронической улыбки младший Захаренко – спит. «Ишь ты, барчук, – думает старший, – и не тряхнет его, не кинет. Як в санатории развалился! Дрыхло проклятое!» И смотрит на часы – пятнадцать минут осталось. «Начнутся бугры, лога – вот будет дело. И не выспишься как следует!» – продолжает размышлять он и даже жевать забывает: молча сидит с полным ртом.

6

На рассвете машины подошли к деревеньке, глубоко утонувшей в снегу.

Ни человека на улице – вьется из низких труб синий дымок, голубые тени затаились у плетней: на скворечниках, как тюрбаны, – белые шапки снега, просвечивающего розовым. Лениво опустив хвост, прошел по улице лохматый, видимо, чем-то недовольный пес, оглянулся на тракторы, разинул пасть, зевнул. Из скрипучей калитки выскочила женщина в полушубке, в валенках на босу ногу; подбежала к колодцу, наклонилась и, подхватив ведра, обернулась к трактористам, исподлобья разглядывая их.

– Привет, хозяюшка! – закричал Гулин, на ходу выпрыгивая из машины. Он подбежал к женщине, склонился в шутливом поклоне. – Не напоишь ли господ трактористов чайком?

По снегу плыли голубые тени. На щеках у женщины – яркий румянец, словно кто-то мазнул акварелью. Улыбается женщина, поводит плечами – не холодно ей, голоногой, в расстегнутом полушубке: много тепла накопило за длинную зимнюю ночь молодое, здоровое тело.

Улыбнулась женщина, подражая Гулину, склонилась в полупоклоне:

– Я согласная. Вы проходите…

Трактористы высыпали из машин, разминая затекшие ноги, приплясывали, гулко хлопали рукавицами друг друга по спине. Заглушив машины, гурьбой пошли за женщиной в дом – прошли в скрипучую калитку, стали сбивать с валенок снег, слушая, как Гулин любезничал с хозяйкой, рассыпался бисером:

– Дело у нас, гражданочка, серьезное, областного масштаба. Так ли я говорю, начальник? Вот видишь, хозяюшка, начальник головой машет: дескать, согласен… Я тебе прямо скажу, начальник у нас строгий, баловства не позволяет.

Свирин, старательно обметавший валенки, покачал головой.

– Сама видишь, хозяюшка, – подмигнул Гулин и первым вошел в избу. – Принимайте, люди добрые, незваных гостей!

Пахнуло горячим, застоялым запахом свежего хлеба, овчины, детских пеленок и еще чего-то знакомого, родного, повеявшего далекими воспоминаниями уюта, непритязательной мальчишеской радости. Посредине комнаты крепкий длинный стол на толстых ножках, вокруг скамейки; левую сторону комнаты занимает печь, выкрашенная подзелененной известкой, на трех стенах окна, между которыми в простенках висят портреты, репродукции, вырезанные из журналов. Пол сложен из толстых широких половиц яично-желтого цвета. В нарымских деревнях пол не моют, а скоблят широким острым ножиком, после чего он блестит, как навощенный. У стены, выходящей на улицу, скамейка, на ней притихшие и испуганные трое ребятишек в одинаковых синих рубахах. Над столом висит большая, красивая и, видимо, дорогая люстра, поблескивающая стеклянными подвесками. В левом углу маленький столик, заваленный книгами и тетрадями: здесь занимаются ребятишки.

Хозяин дома, мужчина в поношенной гимнастерке и ватных брюках, степенно поднялся навстречу:

– Бывайте гостями… Видел, видел, как Зинаида людей морозила…

Хозяин сдержанно улыбнулся серыми серьезными глазами. Был он невысок, но строен, подтянут и красив по-своему – неяркой красотой матового лица с хрящеватым носом, широким, синеватым от частого бритья подбородком. Смотрел он спокойно, углубленно, точно прислушиваясь к чему-то происходящему вне того мира, в котором он сейчас находился. Плавные движения его рук, тела, взгляд серых глаз вызвали у трактористов одинаковое чувство умиротворенности; таким же уютом и чистотой, как от дома, от веселой покладистой женщины, веяло от хозяина.

– Так прохаживайте, загостюйте, – пригласил хозяин трактористов, снова немного наклоняя голову. Они стояли у порога неподвижные и молчаливые. Поблагодарили: