Повесть без начала, сюжета и конца..., стр. 30

И мать знатной учительницы павой вплыла в комнату, заблистав и заискрившись, так как на ней было надето шелково-салопное платье, голову, можете себе представить, охватывал черный кружевной шарф, точно такой, какой можно видеть на пожелтевших фотографиях купчих или богатых мещанок, а в руках она держала фотографию в рамке черного дерева.

– Вы не бабы, а солдаты в смазных сапогах! – прежним могучим голосом продолжала Елизавета Яковлевна.– Вам не с мужьями спать, а со станковыми пулеметами, леший вас подери! – Она, как икону, вздела над головой портрет в черной рамке.– Вот этому мужику, твоему отцу, Симка, я пятьдесят два года половиком для ног служила и жалею только о том, что под него половиком в гроб не легла. У меня – я во всех анкетах это пишу – кучер, кухарка и горничная были, но я Марфушке-горничной к Иосифу Рафаиловичу пальцем прикоснуться не давала, да не из-за ревности, дурищи вы этакие, а оттого, что он – мой, мой был! Приедет, бывало, верхом на вороном Крестоносце из даурских степей, я перед ним бух на колени и ну сапоги снимать. «Ой отец ты наш родной, ох муженек мой милый, да ты от пыли черен, как эфиоп!» Еврейского языка у нас в доме сто лет не водилось – мы на русском и бурятском разговаривали, так вот я на бурятском и приговариваю: «Любимый ты мой, птичка ты моя!» Твоего отца, баба ты оглашенная, доченька ты моя непутевая, буряты-скотоводы звали Мунгухолой, что значит Серебряное Горло.– Она волчком повернулась к Нине Александровне.– Мой благоверный простудился, когда соб-ствен-но-ручно сплавлял плоты по Шилке. Для этого, бабы вы непутевые, характер надо было иметь… Ты чего глазами лупаешь, но молчишь, холерная баба?

– Маскарадом любуюсь! – хохоча во все горло, ответила Серафима Иосифовна, а Нине Александровне объяснила: – Отцу в результате послепростудного отека гортани была сделана операция и в трахею вставлена серебряная трубка. Он и умер с ней, а когда говорил или кашлял, то прикрывал пальцем трубку…

– Пользуюсь косынкой из лучшего лионского материала! – перебила ее мать и медленно-медленно опустилась на грубую сосновую табуретку.– Вы думаете, что я выжила из ума, так вот вам – выкусите! Фигу вам под нос, бараньи головы! Да я вас обеих в тысячу раз умнее!… Я в Нерчинске родилась и выросла, в Нерчинске первая на Руси женская гимназия открылась, а я прадеда помню, который с декабристами дружил… Да я вас, выражаясь по-Володькиному, в упор не вижу!

Казалось, само Величие сидела на грубой табуретке, и только в глазах – молодых, блестящих, по-модному узких – сверкала жизнь. А какие каменные складки лежали на ее лице, а как могуче были сложены на груди сильные высохшие руки, а как был надменен выпяченный раздвоенный подбородок, как мудры покатые линии высокого лба, специально не прикрытого кружевной шалью!

– У меня характера побольше вашего,– ровным механическим голосом произнесла Елизавета Яковлевна.– Мой муженек на революцию деньги давал, но ни сном ни чохом не ведал, что в нашем флигеле работала большевистская типография…

Я его волновать не хотела – вот какой у меня характер. Меня нерчинские жандармы боялись… Ха-ха-ха! Посмотрите на мою доченьку! Как она таращит глазенки-щелочки!… Не знала о типографии? А зачем тебе знать, коли ты Симка с наганом! У тебя и без типографии было хлопот целый рот…– Она вдруг навострила уши, склонив голову, прислушалась.– Ну и ветрище, ну и ветродуй на улице-то! Вот еще напасть!

Ветер за стенами на самом деле разгуливался, в печной трубе уже не выло, а рычало по-медвежьи, и было слышно, как на крыше дома сиверко раскачивает шесты трех скворечников, установленных Володькой еще в школьные годы. Шесты скрипели, ветер в них посвистывал, как в корабельных снастях.

– Я о декабристах потому вспомнила, что мне на вас глядеть тошно,– слегка помягчевшим голосом сказала Елизавета Яковлевна.– Что уж там говорить о княгине Волконской, большинство жен сосланных перед мужьями в три погибели гнулись, а не подсчитывали, кто сильнее да умнее – муж или жена. Ты меня, Нина, за вопли прости, это я для самой себя кричу, но ты с Серафимы пример не бери. Она мне дочь родная, я ее, единственную, люблю чуть меньше Володьки, но ей уже поздно мужика из себя выгонять. Замуж ей выходить теперь так же опасно, как бросать курево, а вот ты, Нинуля… Тебе, Нинуля, надо встать с ног на голову, чтобы сделаться счастливой…– Она расцепила руки, сложенные на груди, потеряв величественность скульптуры, прикоснулась костистыми пальцами к открытому колену Нины Александровны.– В семейной жизни, Нинуля, мясорубку вертеть – это самое простое. На это тебя хватит без всяких Вероник и Дашек-Машек. А вот мужчину мужчиной делать, а не давить его, не превращать в бабу – это трудно, Нинуля! Но ты хоть попробуй, голубушка моя, хоть попробуй! – повторила Елизавета Яковлевна с такой страстью и желанием помочь, что Нина Александровна нечаянно пробормотала:

– Да пробовала я, пробовала. Даже носки в кухне стирала, а толку… О господи, да не умею я делать это!

И в гостиной-столовой наступило длинное молчание: сидела, положив подбородок на руки, Серафима Иосифовна и раскуривала шестую после пельменей папиросу, сутулилась на своем любимом месте Нина Александровна Савицкая – жена главного механика сплавной конторы, печально качала головой бывшая купчиха Елизавета Яковлевна Садовская, сидел возле ее бедра-с преданной лаской на морде Джек, немедленно перешедший от дочери к матери, как только Елизавета Яковлевна появилась в гостиной. В напряженной тишине раздался веселый и разбитной голос старухи Садовской:

– А насчет обабливания. мужиков ты, Симка, права! Для меня хоккей – от всех бед спасение, но как начнут мои любимцы целоваться, я бы их – из пулемета! А все кто? Неженки европейцы да бразильцы, язви их, сопляков!

2

Муж прилетел из Ромска во второй половине дня, от районного аэродрома до Таежного ехал на час больше, чем летел от областного центра, а от здания сплавконторы до собственного дома пешком шел по времени десятую часть авиационного пути от Таежного до Ромска. Соскучившись по пешим прогулкам и морозу, Сергей Вадимович нес здоровенный чемодан, хотя уехал в Ромск с пустыми руками. О приезде мужа Нину Александровну предупредил Борька, сидящий на крыльце в ожидании приятелей.

– Сергей приехал! – сказал Борька, возникнув на пороге.– Чего же он телеграмму-то не дал?

– Опомнись, Борька! Телеграмма идет медленнее, чем летит самолет…

– Тогда я ушел! – объявил сын и скрылся прежде, чем Нина Александровна успела объяснить, что говорить «я ушел» нельзя – неграмотно. Однако почему Борька умчался вихрем, было понятно: не хотел мешать встрече, это раз; во-вторых, был болезненно самолюбив – вдруг Сергей Вадимович забыл привезти Борьке подарок!

– Ну и ну! – поразилась Нина Александровна.

Войдя в дом, Сергей Вадимович поставил чемодан у порога, подмигнув жене, вернулся в коридор, чтобы раздеться, и хотя в комнате остался запах таежнинского снега и мороза, но уже преобладали ароматы самолета, аэродромов, автомобилей и прочей цивилизации. Кроме того, пахло швейной фабрикой, должно быть от чемодана, но тут же выяснилось, что швейной фабрикой пахло от самого Сергея Вадимовича; раздевшись, он вернулся в комнату, представ перед женой, повернулся несколько раз вокруг правого каблука, прогулялся по полу, как по высокому эстрадному помосту, и наконец раздумчиво прислонился к деревянному косяку.

– Не убил? – спросил Сергей Вадимович, издеваясь над самим собой.– Переживешь?

На муже был черный английский костюм (показал лондонскую марку), под пиджаком сияла полотняная рубаха, на рукавах запонки из янтаря, ботинки теплые, французские, и сам он на вид был иностранистый. Чтобы подчеркнуть это обстоятельство, Сергей Вадимович делал вид, что сосредоточенно чистит ногти и одновременно кому-то призывно подмигивает: «А ты недурна, канашка!» Так продолжалось с полминуты, потом Сергей Вадимович тихо сказал:

– Здорово, Нинка!

– Здравствуй, Сергей!