Лев на лужайке, стр. 71

— Что случилось, Никита?

— Да снится какая-то чепуха. Спи, старушка!

Она сказала:

— Тебе Костя снится… Сводил бы его разочек на хоккей… Впечатлений хватит на полгода…

— Идея, мать, как только…

— Дай я тебя поцелую, а потом — мгновенно спать!

Вы ждете фразы: «Я так и не выбрал времени для сына!» Чепуха: через десять дней наши играли с канадцами, мы с Костей сидели в четвертом ряду, да так удачно, что, как сказал Костя, «можно доплюнуть до скамьи штрафников». Разобраться в хоккее было легче легкого: когда Костя орал «шайбу», я кричал «шайбу», «мазила» — я кричал «мазила», «молоток Мальцев» — я тоже кричал, что этот самый Мальцев молоток. Впечатлений было так много, что Костя дома как-то солидно сел и покашлял. Он одобрительно сказал:

— А ты, папуль, волочешь, в хоккее, я хочу сказать — сечешь.

Бедный мой Костя! Когда у меня будет побольше сил, я напишу о сыне подробнее — это очень важный разговор, но об этом позже, позже… Мы совсем забыли о моем давнем друге Валентине Ивановиче Грачеве, то есть Вальке Грачеве, судьба которого складывалась лучше бы, да некуда: он был заместителем ответственного секретаря, ездил за рубеж, но не часто бродил по Берлинам и Варшавам — боялся пропустить момент, когда в газете станут раздавать княжества. Скажу, что с той минуты, когда в редакции появился «чужак», то есть Андрей Витальевич Коростылев, мы с Валькой, тесно сплотившись, как две умные осторожные собаки, все похаживали вокруг него, но удерживали себя на цепях. Что-то должно было случиться серьезное, чтобы мы могли дружно вцепиться в икры этого очаровавшего весь коллектив Андрея Витальевича. Наши разговоры о нем нужно было расшифровать как клинопись. Валька Грачев внедрялся в мой кабинет, барином разваливался в кресле, по-китайски церемонно извинившись, закуривал непременно американскую сигарету.

— Ну-с и как-с? — обычно начинал он. — На семнадцати банкомет останавливается, двадцать два — перебор. Это с деревенщиной бывает! Закон!

Я спрашивал:

— Сам Иван Иванович поймали? На полосе?

— Хе-хе-хе! В самый последний момент поймали, на верхней части второй полосы.

— Ну и…

— Любовь зла! Только пожурили.

— А ты не закручиваешь насчет любви?

— А у тебя или у меня было босоногое детство? А ты гонял коней в ночное? А мы родились в деревнях, меж которыми всего тридцать пять километров? Натяните шляпу на нос, мистер, накройтесь — наша карта пока не пляшет!

Чтобы не вызвать у Вальки подозрений, что я его держу главным осведомителем, я иногда тоже выдавал информацию, естественно, мелочную, например, сообщал:

— На рыбалке вместе были!

Странно, но такая новость на Валентина Ивановича Грачева действовала более убийственно, чем им же сообщенный преважнейший факт типа:

— Секретарь горкома похвалил работу партотдела…

* * *

Примерно в это же время мой родной отец торжественно принес и царским жестом раскрыл сберегательную книжку:

— Смотри, сын, смотри!

На книжке лежало ровно четыре тысячи рублей, последний взнос — сто рублей — был сделан вчера, и я, вы не поверите, отвернулся, чтобы отец не видел моих слез. Когда мне удалось справиться с собой, я — нильский крокодил, карьерист, конформист и прагматик — вздрагивающим голосом сказал:

— Папа, я даю тебе три тысячи рублей и… Сядь и слушай, батя! Эти деньги я тебе дарю, как ты когда-то дарил мне все, что мог купить… Папа, не подходи ко мне! Лучше я сам подойду, папа…

Я же говорил вам, что безмерно люблю своего отца — нелепого добрейшего человека. Я его любил больше матери, ушедшей от жизни в книги и коллекционирующей сухие листья.

В конце апреля отец купит самые дешевые «Жигули» прекрасного оранжевого цвета…

Глава третья

I

Удивительно, как много дала мне работа в сибирской областной газете «Знамя». Я был жадным учеником, торопился напитаться жизнью, как губка водой, я познал радость победы — Пермитин, и горечь поражения — партсобрание; многое понял, самое важное вызубрил и мог бы сейчас изложить в двадцати словах все концепции своего мировоззрения, но в этом нет нужды: читатель сам сделает выводы… Но вот этого мне не требуется: «Понять — значит простить!..»

Итак, я возглавлял промышленный отдел «Зари», был членом редколлегии, любил двух женщин — какую больше, сказать невозможно: это все равно, что задаться вопросом: кто из писателей лучше — Достоевский или Толстой? Людей вообще сравнивать нельзя: двух одинаковых не бывает. А вот жизненные пути людей — это одно из любопытнейших явлений. Изучать их, как выражаются, — значит открывать пути в незнаемое. Потому будет, видимо, вечна литература, которая не только прослеживает жизнь человека, а еще и ставит своих героев в нетипичные для них обстоятельства. Речь идет о хороших писателях, которые понимают, что не рок — скажем мягче — не один только рок — делает жизнь человека от начала и до конца. До чего же все-таки опошлены слова: «Кто ищет, тот всегда найдет!» Быть ищущим человеком не всякому дано, человек не может стать им по желанию — вот какая петрушка! Ищущим человеком надо родиться, точно поэтом или художником. Это распространяется на все виды человеческой деятельности, от самых важных и кончая нищенством на перекрестке. Выскажу мысль: «Счастье — есть путь вперед и вверх!» Путь, запомните, путь! Что ничем не отличается от букварного: «Счастье — это борьба!» Счастье — сам процесс действования, ходьба на высоких ходулях или ползанье по-пластунски к заветному. Человек велик и слаб одновременно потому, что ничего, кроме собственного, горького или радостного, опыта, не познает, стараясь не принимать опыт старшего поколения, а все сам, сам и сам. Речи, обращенные к нему, книги, написанные для него, он пропускает мимо ушей, словно слепоглухонемой. Отрицательный опыт, познание негативного — вот это ему по плечу! Все написанное Маккиавелли проникнуто презрением к человеку, но сколько ничтожеств учились у него быть тиранами! Есть жизни мещанские, прекрасно-пустые: хождение на работу, разгадывание кроссвордов, ожидание вечерней кружки пива, коридорно-туалетная трепотня с коллегами; есть жизни прекрасно-полные: человек безостановочно идет вперед и поднимается вверх; эти люди непременно одиноки, хотя, как правило, окружены плотной стеной сообщников; исключение — Никита Ваганов. Я достаточно силен, чтобы не скрывать одиночества… Однако не хватит ли примитивной философии? Пора рассказывать, как я шагнул на еще одну ступеньку вверх: редактор отдела — заместитель главного редактора…

Четыре с лишним года я проработал редактором промышленного отдела, и все четыре года развращал милого заместителя главного редактора Александра Николаевича Несадова; нужный мне процесс длился неимоверно медленно, но верно. Дело доходило до курьезов: покупались, скажем, два билета в Театр па Таганке и тайно оставлялись на столе Несадова, а он становился все роскошнее, мягче и радушнее. Кажется, через месяц моей «работы Гридасовым» он выбрал деликатно-удобный момент, чтобы остаться в своем кабинете один на один со мной. Был на нем темно-зеленый костюм, зеленый же галстук, а главное — у него была такая холеная кожа и такими стали глаза, какие бывают только у праздных, взлелеянных любимых женщин. И голос — капризно-бархатный…

— Присаживайтесь, присаживайтесь, Никита Борисович.

Я давным-давно сидел, по-фрайерски закинув ногу на ногу, вызывающе держал во рту зубочистку, которыми — великолепная деталь — всегда завален стол заместителя Главного Александра Николаевича Несадова. Барин барином, он был всерьез умным человеком, однако я знал редактора областной газеты «Знамя» Владимира Александровича Кузичева, и меня трудно было удивить умом-мудростью.

— Я буду откровенен и прост, как гантели! — образно сказал он. — Вы не поверите, но я только сейчас понял, как важно иметь деятельного и талантливого редактора отдела… Жирафа, понимаете ли! В плане самокритики скажу, что был не на высоте. — И неожиданно — от переизбытка здоровья — засмеялся. — Вы, говорят, непревзойденный игрок в преферанс. У меня есть грешки и почище… Начать можно с бегов…