Лев на лужайке, стр. 64

— Сын мой, почему ты не пьешь шампанское?

А кто его знает, почему я не пил шампанское. Задумался, наверное, загляделся на полнеющую Веру и херувимчика Костю, на отца с матерью, на дылду Дашку — мою сестренку, которой каждые полгода приходилось менять все одежки. Наверное, было о чем подумать, если родной отец с таким ликованием упрекал меня в безошибочности жизненного пути вместо длинных и тяжких дорог. Знаете, я чрезвычайно привязан к тому рудиментарному хвостику, который носит имя «семья»…

* * *

… Не знаю, не знаю! Для Никиты Ваганова роль семьи будет возрастать и возрастать, пока не достигнет предела после стояния на «синтетическом ковре» перед профессорским синклитом. Понятно, каждый умирает в одиночку, но если у твоего изголовья сидит вечно бдительная жена, то умереть в одиночку — не так уж просто… Вера сейчас меня уложит в постель, накроет одеялом, сядет подле. Она просидит, если понадобится, всю ночь кряду, она не сомкнет глаз, она будет следить за моим дыханием…

* * *

— Спасибо, папа! — сказал я, поднимаясь в тесноте маленького стола. — Ты, как всегда, прав, папа! Мне еще предстоит делать ошибки, и, думаю, с лихвой наверстаю упущенное. Вот уж о чем можешь не беспокоиться, папа. О моих ошибках. В них, если хочешь знать, мое будущее. Виват!

Я как в воду глядел, провидец чертов! Ведь я не делал крупных ошибок потому, что был маленьким человеком; став крупным, я начал их делать — крупные…

V

В середине первого года моей учебы в Академии общественных наук в Москве появился Егор Тимошин, продолжающий работать специальным корреспондентом областной газеты «Знамя» в городе Сибирске. До меня доходили слухи о том, что Егор закончил роман о заселении и завоевании Сибири, что Иван Мазгарев, прочитав роман, кричал: «Шедевр!» Такой всегда сдержанный, он вопил, что давно ничего подобного написано не было. Ценителем литературы я Ивана Мазгарева не считал, напротив, думал, что он совсем не разбирается в литературе, ничего иного, кроме своих пропагандистских статей, не знает и знать не хочет, и слухи — это слухи. Итак, Егор Тимошин сам захотел видеть Никиту Ваганова. Я не добивался встречи с ним, даже и не мыслил о таком ненужном варианте, но раздался телефонный звонок:

— Привет, Никита! Говорит Егор Тимошин. Я из гостиницы… Здорово, Никита!

— Здорово, Егор, рад тебя слышать.

Врал я, врал! Мне не хотелось ни слышать, ни видеть Егора Тимошина в любом временном исчислении и душевном состоянии. Разве в меланхолическом припадке раскаяния, какой-нибудь временной депрессии я мог позволить себе роскошь встречи с Егором Тимошиным, которого старался навечно стереть из памяти, но, видит Бог, мне мешал даже сам Егор Тимошин. Он продолжал:

— Я на недельку, Никита, очень хочу с тобой повидаться. Мало того… — Он замялся. — Мало того, я хочу тебе показать одну вещицу.

«Вещица» тянула на семьсот страниц машинописного текста, «вещица» была только первой частью трилогии «Ермак Тимофеевич», «вещица» была такой, что я читал ее полтора суток, так как пообещал Егору прочесть залпом — у него была такая просьба: «Залпом, непременно залпом, Никита!»… Последнюю страницу рукописи я по нечаянности уронил на пол, не заметив этого, плотно закрыл глаза. Мне не хотелось возвращаться с берега Лены в комнату, в дом, в столицу… Ржали нетерпеливые кони, бренчали уздечки, дым многочисленных костров сладко пахнул сосновой смолой, звезды были велики и казались близкими. В красном кафтане и собольей шапке сидел на пне Ермак Тимофеевич — живой и веселый… Так вот когда любимые Егором факты и фактики заставили ожить крупные общеизвестные факты! Роман был хорошим, предельно хорошим, а Егор оказался писателем милостью Божьей.

Встречу с ним я назначил в Доме писателей, куда меня пускали после того, как я выступил на вечере, посвященном публицистике. Пропуска у меня не было, но дежурная за маленьким столиком, узнав меня, закричали опричниrам при дверях: «Пропустите Никиту Ваганова!» Егор Тимошин попасть в Дом писателей и не мечтал — удивленно таращился и ойкал. Маленький зал с огромным самоваром, стены, исписанные писательскими речениями, узкий катакомбовый коридор, ведущий в знаменитый Дубовый зал, где сидели знаменитости и незнаменитости. Осторожно пил шампанское и делал вид, что пьян, длинный, гибкий и по-своему красивый Евгений Евтушенко; поглаживал челочку всегда задумчивый Юрий Левитанский; немо смотрел в рюмку одинокий, как перст, Юрий Трифонов, почти не пьющий человек. Узнавая писателей, Егор Тимошин робел и запинался. У меня была знакомая официантка — полная и добрая Таня, фамилию которой я не узнаю до конца дней своих. Она живо нашла нам столик на двоих, не принимая еще заказа, принесла напиток и сигареты для Егора. Я сказал:

— Вот это папка… Это треть романа?

— Да!

— Ой, мамы-мамочки! Ну ты даешь, Егор!

В зале было непривычно тихо. Нам это помогло дружелюбно поговорить. Между прочим, Егор Тимошин сказал:

— Тебе не пошло на пользу возвращение в Москву, Никита! Твои материалы завяли, угасли, потеряли новизну. Это грустно!

Ему-то, простаку, не надо было размышлять на тему «посредственность и карьера», «безликость и карьера», «серость и карьера». Егору Тимошину не давали опасный урок на закрытом партийном собрании, он не висел на волоске…

— Ты даже внешне изменился! — говорил этот простак. — И очки какие-то непривычные… Многие по тебе скучают, Никита, — продолжал он, — а газета без тебя стала хуже. Кузичев говорил, что его черт попутал, когда он тебя отпустил… Он тоже по тебе скучает, Никита, говорит об этом в открытую на летучках: «Эх, нет на этот материал Никиты Ваганова!» Это так, Никита! Я за тебя спецкорство не тяну! — Он по-прежнему был грустен и серьезен, как ему, человеку без развитого чувства юмора, и полагалось. — Да и роман меня отягощает, Никита. Ночами напролет работаю, а днем — квелая курица! Естественно, для газеты остается крохотный клочок души.

Я подумал: «Если роман написан, зря ты не спишь ночами!»

— Ты написал прекрасную вещь! — сказал я. — Я бы его прочел залпом и без твоей просьбы. Поздравляю, старик!

Он сидел бледный и растерянный, он понимал, что моей оценке можно и нужно верить…. Я-то уже знал, что философии типа: «Быть или не быть?» — грош цена, так что с Вильямом Шекспиром я обычно разделывался легко, как повар с картошкой: «Быть!» — каков может быть другой ответ! Иное дело — кем быть? Скажете: примитив, оптимист на почве прекрасного здоровья, мещанин и одноклеточный. Пусть! Гиблое дело считать жизнь пустой и ненужной затеей, гиблое и беспардонное — можете поверить человеку, стоящему теперь одной ногой в могиле, а возможно, въезжающему в жерло крематория. Я завещал себя кремировать, хотя до смертыньки напуган новым крематорием, построенным на окраине Москвы. Самое там страшное — обслуживающие женщины, формой и лицами похожие на стюардесс. Но о крематории, надеюсь, позже, много позже… Сейчас я сказал Егору Тимошину, моему сибирскому коллеге:

— Хороший роман, Егор! Сам-то ты как?

— Эх, Никита, все было бы хорошо, если бы я тянул спецкорство на твоем уровне! Меня это мучит, круглосуточно тревожит… Совсем забыл! Тебе кланяется Яков Борисович Неверов и два Бориса. Вот они — твои настоящие друзья.

Я внезапно спросил:

— А ты?

Он воззрился удивленно:

— Дурацкий вопрос, Никита! Разумеется, я твой друг. Ты сегодня какой-то не то рассеянный, не то подозрительный.

— Я скучный, Егор! — Я вспомнил два прошедших года… — Мне надоело носить статьи из отдела в секретариат и обратно. Мне надоело выслушивать серьезные замечания: "В предложении «Дождь идет» — ошибка! Дождь не может идти: у него отсутствуют ноги. Идиотика, как сказал бы Боб Гришков, оголтелая идиотика! И так — два года с хвостиком. Ты знаешь, что я сейчас делаю?

— Что, Никита?

— Учусь в Академии общественных наук! — Я грустно подпер подбородок руками. — В какой-то мере вернулась студенческая вольница, студенческая легкость, одним словом, все студенческое. Я прав, Егор?