И это все о нем, стр. 52

Анна сидела спиной к окну, рабочее место ее ничем не отличалось от остальных двух, но отчего-то женщина казалась отдельной от бухгалтерии, отчего-то бумаги на ее столе лежали красиво, аккуратно, счеты и арифмометры не производили занудного впечатления. Все, что окружало Анну, казалось таким же красивым, аккуратным и подобранным, как она сама. Стол, стул, бумаги, счеты, арифмометры, школьная линейка Анны в скучности и пыльности бухгалтерской комнаты казались такими же пригодными для женского существования, как ее аккуратная современная одежда.

— До свидания, товарищи и граждане! — радушно попрощался Прохоров. — До свидания, Алена Юрьевна Брыль!

И тихонько вышел из бухгалтерии, чувствуя за спиной молчаливое смятение.

Неизвестность, таинственность — вот что было самым страшным! Собственно, и Никита Суворов боялся не реальной опасности, а вот этой жуткой призрачности, которая таилась за словами Аркадия Заварзина: «Все равно доберемся до тебя, Суворов!» А кто доберется, каким образом доберется, конечно, не сказал. И если разобраться подробненько в психологической основе страха, то, видимо, откроется… Прохоров услышал позади себя скрип двери, потом по крыльцу прошаркали тяжелые задыхающиеся шаги, раздался басовитый кашель. «Ага, голубушка!» — подумал он и торопливо сошел с крыльца.

— Ах, ах! — проговорил Прохоров, озираясь. — Гагра скоро станет именоваться Сосновкой, а Сосновка — Нью-Гагрой!

День сегодня на самом деле вызрел такой жаркий и душный, какого еще не было этим летом. Над пыльной дорогой поднималось густое волнистое марево, над тайгой тоже струился горячий воздух, и даже над рекой перемещались блестящие чешуйки воздуха. На обочине дороги, задрав ноги, словно в витрине магазина, лежала неподвижная курица, она казалась бы мертвой, если бы не слышалось обморочное клохтанье. Жара была такая, что даже свиньи, защищенные от зноя слоем жира, лежали в тени.

Прохоров решительно развернулся, поглядел на бухгалтершу Марию Федоровну Суворову гипнотическим взглядом, озабоченно спросил:

— Вы сколько получаете, гражданка Суворова? Зарплата у вас какая?

На лице толстухи выступил рясный пот. Оно и без того было веснушчатым, а теперь казалось рябым. Дышала женщина тяжело, с перерывами, словно поднималась на крутую гору.

— Так какая у вас зарплата, гражданка Суворова?

— Сто десять! — ответила она и повторила с придыханием: — Сто десять рублей.

— А детей трое?

— Трое.

Прохоров нахмурился, зашевелил губами, словно считая.

— Мало! — воскликнул он. — Предельно мало!

В этот момент, разыгрывая сложную сцену с женой Никиты Суворова — важного свидетеля, — капитан Прохоров был сам себе до чрезвычайности противен, так как пускал в дело разные штучки-дрючки, но разве он мог поступать иначе, если именно толстая и грозная жена запретила Никите Суворову подписывать правдивые показания? Прохорову было неловко наводить страх на робкого Никитушку, и без того запуганного Заварзиным и грозной женой, а вот нагонять ужас на толстуху было сладостно — пусть бледнеет от страха, такая-сякая, пусть тоже делит сто десять рублей на троих детей и на саму себя, если не хочет помочь матери Столетова узнать, как и отчего погиб ее сын!

— Между прочим, — сказал Прохоров, — в Уголовном кодексе есть статья, которая наказывает тюрьмой за отказ от дачи показаний… Можно несколько лет схлопотать!

Жарко было чрезвычайно! Они и пяти минут не простояли на солнце, а Прохоров взмок под нейлоновой — будь она проклята! — рубахой. В туфлях образовалось мокрое пекло, а лицо грандиозно-толстой бухгалтерши окончательно покрылось девчоночьими веснушками. Собственно, такой и представлял Прохоров бухгалтершу в детстве — веснушчатая полнушка с розовой и нежной кожей, с упитанными икрами и каменными руками; волосы она носила веночком вокруг головы, и лицо тогда походило на незрелый подсолнух. Девчонка была такая, что никогда не теряла вещи, книги обертывала в бумагу, а чернильницу-непроливашку носила в специальном мешочке и не всем позволяла макать в нее ручку. Никитушку Суворова она присмотрела на первомайской гулянке, подсчитав разницу в возрасте и образовании, решила, что он ее будет уважать и любить, хотя на руках носить не сможет. Работать в бухгалтерии она мечтала с пятого класса.

— Передачи в тюрьму тоже ой-ой-ой сколько стоят! — сказал Прохоров. — Сальца килограммов пять — положи, твердокопченой колбасы — купи, сахаришко тоже надо… И нижнее белье, между прочим, иногда принимают…

Толстуха маялась от жары и страха, и Прохоров, сочувственно вздохнув, повернулся лицом к реке. От Оби хоть немножечко наносило прохладой, хоть вид воды позволял предполагать, что на земле бывает и прохладная погода. «Сдурела Сибирь! — подумал Прохоров с укоризной. — Нескромно ведет себя матушка!»

— Как бы в карты не научили Никиту играть! — мрачно произнес он. — Научат, а потом оставят в чем мать родила… А если мороз?… Тюрьма, мороз, а ты — голый! Спаси и помилуй!

Прохоров отчаянно махнул рукой и пошел серединой жаркой улицы, хотя мог подняться на деревянный тротуар, схорониться в тени рясных палисадников. Но разве могла идти речь о выборе удобного пути, когда происходили такие ужасные вещи, как засылка тихого и робкого Никитушки в тюрьму, или необходимость делить злосчастные сто десять рублей на четверых едоков? А передачи арестантику? А забота о нижнем белье? А голый Никита, обыгранный в карты?

— Товарищ милиционер, — крикнула вслед Мария Федоровна Суворова, — товарищ милиционер…

Больше она ничего не добавила — сел голос, да и Прохоров не слышал: торопился. «Сопоставимо ли одно индивидуальное благополучие с другим? — думал он. — Вот вопрос».

4

Поплутав по сосновским переулкам, чтобы Мария Федоровна Суворова думала, что он ушел заниматься судьбой ее любимого мужа, Прохоров через десяток минут опять оказался в центре поселка — шагал неспешно, страдал от жары и думал о себе самом. «Да, мне палец в рот не клади!» — так как временной график выполнялся с такой точностью, с какой работала хорошая железная дорога. Он затратил, как и предполагал, два часа на Сухова, двадцать минут на толстуху бухгалтершу, теперь точно по расписанию прибыл к орсовскому магазину, к которому через десять минут должна была прийти Лидия Михайловна Гасилова, имеющая железную привычку не доверять домашним работницам покупку хлеба. Домработницы, как сообщил Пилипенко, хватали ковриги пальцами, мяли их, и вообще хлеб был не таким уж свежим, когда к нему прикасались посторонние пальцы.

Опережая временной график на десять минут, Прохоров сидел на теневой стороне крыльца орсовского магазина, дышал запахом свежего пшеничного хлеба и занимался демагогией, то есть жалел себя и прочих городских жителей.

О домашний, самопечный хлеб!

Пшеничная коврига, вынутая из русской печи, покрыта золотистой коркой, в пористом изломе живет захватывающий, сладкий запах; коврига такая нежная, пышная, что представляется дышащей; ломоть лежит на ладони, вздрагивая. Свежий пшеничный хлеб пахнет жизнью, все есть в этом запахе — бражная винность, осенняя прозрачность, блеск жирного чернозема, летний зной, луговая свежесть. Бедные городские люди, не знающие, что такое свежий пшеничный хлеб из русской печки! Что едите вы? Разве это еда — хлеб-кирпич! Неужели не понимаете вы прелесть ковриги, имеющей форму земли, луны, солнца; разве неведомо вам, что природа не терпит параллелепипеды, их острые углы, их унылую законченность? Хлеб должен походить на солнце, бедные городские люди! Как изменится ваше настроение, когда на стол ляжет круглая, духмяная коврига настоящего пшеничного хлеба. Вы загрустите, бедные городские люди, если поймете, что никогда не ели настоящего деревенского хлеба, похожего на солнце. Так сделайте себя счастливыми — приезжайте в Сосновку.

Лидия Михайловна Гасилова несла в руках громадную вычурную сумку, увидев которую Прохоров поднялся с крыльца и зашел за угол магазина, чтобы можно было наблюдать Лидию Михайловну, а самому остаться незамеченным. Спрятавшись, он превесело ухмыльнулся: вычурная сумка Лидии Михайловны, как и пляжная сумка ее дочери, явно не отвечали поставленным перед ними, сумками, задачам. Если Людмила носила на пляж фруктовую сумку, то ее мать, наоборот, шла за хлебом с пляжной сумкой.