И это все о нем, стр. 3

«Лишних два рабочих дня — вот чем это пахнет!» — грустно подумал Прохоров.

— Рассказывайте, Пилипенко!

— Двадцать второго числа мая месяца, — прокашлявшись, сказал Пилипенко, — в ноль часов двадцать три минуты машинист паровоза Фазин сообщил в диспетчерскую, что на шестом километре от станции Сосновка — Нижний склад, в четырехстах метрах от дороги на Хутор, им был замечен лежащий на земле неизвестный…

Ей-богу, Прохоров еще не встречал человека, который так полно соответствовал бы собственному протоколу — буковка совпадала с буковкой, интонация с интонацией, всегдашняя приблизительность и полуправда бумаги жила в голосе Пилипенко той же полуправдой и приблизительностью… Прохоров отвернулся от инспектора Пилипенко, разглядывая свои блескучие туфли из настоящей кожи, пропустил огромный кусок инспекторской старательности. Думал он в это время о том, что сапоги Пилипенко с утра были тоже хорошо вычищены, но вот к полудню запылились.

— В час тринадцать минут я прибыл на место происшествия, — рассказывал Пилипенко. — В неизвестном, лежащем в трех с половиной метрах от пня, был опознан тракторист Сосновского лесопункта Столетов Евгений… Осмотр показал, что потерпевший при падении ударился затылком об острый край камня, в результате чего наступила смерть…

«Уши надо было бы оборвать человеку, который в фискальных целях лишил служебное помещение палисадника, вырубив под окнами деревья, открыл доступ в комнату всему постороннему и лишнему. Почему, спрашивается, надо серой реке слушать о том, как лежал возле белого камня Евгений Столетов, какое дело трем прибрежным осокорям до плакатной улыбки бравого Пилипенко? Как, черт возьми, было не хмуриться небу, когда несли вот такую ахинею:

— …расположение трупа и местонахождение места происшествия в четырехстах метрах от дороги на Хутор позволили вы-ра-бо-та-ть версию, что тракторист Столетов Евгений пытался на ходу спрыгнуть с платформы…»

И это говорил человек, который старательно — рулеткой! — измерил расстояние от трупа до рельсов, приложил к делу сломавшийся каблук, снял по-дурацки точный чертеж с местности и сфотографировал все, что можно, кроме следов на обочине узкоколейки, а к приезду следователя из райотдела милиции прошел сильный дождь, почва откоса отплыла и сровнялась…

— Машинист паровоза гражданин Фазин из-за сильного потемнения, образовавшегося в результате наплыва густых туч на луну, не мог видеть спрыгивающего с платформы Столетова… Исходя из этого, наличие царапин и разорванная рубаха Столетова позволили вы-ра-бо-та-ть вторую версию о том, что Столетов Евгений не сам спрыгнул с платформы… Дальше…

Дальше пилипенковская казуистика не распространялась — приехал следователь райотдела милиции, пришел на размокший от дождя откос, назвав участкового инспектора ослом, передал труп судебно-медицинской экспертизе, а ровно через месяц по телефону сообщил Прохорову, что дело надо закрывать или…

«Или не закрывать», — подсказал ему Прохоров и положил телефонную трубку, добавив к первому ослу второго — следователя Сорокина…

— У меня все, товарищ капитан, — сказал Пилипенко таким тоном, словно выложил перед Прохоровым сокровищницу. — При необходимости могу доложить о связях Столетова Евгения. Следователь товарищ Сорокин…

— Не надо о Сорокине! — задумчиво перебил его Прохоров. — Лучше расскажите тысяча вторую сказку Шехерезады. Я хочу, чтобы вы закончили словами: «И это все о нем!» — Капитан ядовито ухмыльнулся: — Вы, наверное, заметили, Пилипенко, что безымянные авторы «Тысячи и одной ночи» историю каждого героя заканчивают гениальными словами: «И это все о нем!»

Честно признаться, выдержка Пилипенко начинала нравиться Прохорову. На лице Пилипенко не было и тени угодливости, и если бы, черт побери, не эта старательность, не это ощущение своего вечного милиционерства, не этот рот с плакатным изгибом губ…

Прохоров взглянул на часы. Его пребывание в Сосновке длилось всего час, но он уже чувствовал, как затихала в нем городская и пароходная жизнь, ощущал новый, замедленный ритм существования. Прохоров посмотрел на цветок — все в нем представлялось законченным, необходимым; перевел глаза на реку за окном — она жила в одном ритме с Прохоровым; поднес к глазам собственную руку — ему понравились ровно обстриженные ногти. «Раскачаюсь как-нибудь! — с надеждой подумал он. — Чего мне не хватает? Пустяка мне не хватает…»

Прохоров по-хорошему улыбнулся Пилипенко.

— Дело нельзя начинать с фразы: «Двадцать второго числа мая месяца на полотне железной дороги…» Хорошую кашу можно сварить только тогда, когда начнешь так: «Жил-был в Сосновке двадцатилетний парень Женька Столетов. Глаза у него были голубые, нос курносый, любил он пельмени с уксусом…» И как только вы дойдете до слов: «И это все о нем!», я скажу, что произошло поздним вечером двадцать второго мая…

Прохоров встал. Он был невелик ростом — пиджак сорок восьмого размера (рост третий), туфли — сорок первого; костюм на капитане сидел несколько мешковато, галстук был того неопределенного цвета, который любят холостяки и бухгалтеры, костюм был не дорогой, но и не дешевый, зато на ногах у капитана сверкали очень дорогие, пижонские туфли французского происхождения, а из-под них выглядывали узорчатые носки.

— Наш девиз: «Все о нем!» — сказал Прохоров. — Областная прокуратура вернула дело Столетова. Прокурор — мужик въедливый, дело знает наизусть. Будет по три раза в день звонить… Теперь я хочу видеть Андрея Васильевича Лузгина, пятьдесят первого года рождения, беспартийного, ранее несудимого, по национальности русского, по социальной принадлежности рабочего… Так вы достанете медный рукомойник, Пилипенко?

— Постараюсь!..

3

Примерно через полтора часа Прохоров завершал тот путь, который проделывал трагически погибший Евгений Столетов: капитан минут пятнадцать дожидался поезда на станции Сосновка — Нижний склад, около часа ехал в тряском и скрипучем, как старый диван, вагоне узкоколейки и наконец вышел на конечной остановке, которую станцией назвать было нельзя. Здесь рельсы нерешительно вползали в лес и обрывались.

Верный себе, Прохоров вышел из вагона последним, спрыгнув на землю, сладко потянулся… Пахло смолой, брусникой, влажной сыростью мхов, над вершинами сосен продолжало вызревать солнце, затянутое дымчатой пеленой туч; уступами стоял звонкий корабельный лес, через анфиладу колонн-сосен тайга просматривалась во все стороны, пространство от этого казалось бесконечным, и не было поэтому того ощущения задавленности, которое возникает в буреломистой тайге.

Игрушечные рельсы узкоколейной дороги делили пополам круглую, свободную от тайги площадку — эстакаду. На ней, задрав в небо хоботы, стояли два погрузочных крана, несколько тракторов отдыхали поодаль, беспорядочно, как рассыпанные спички, лежали хлысты — деревья с обрубленными сучьями. Горели костры, с забубенной сложностью абстрактного рисунка всюду громоздились сучья, пни, обломки деревьев; торчали комли сосен со срезами, похожими на обнажившуюся кость. Во всем этом чувствовалось сладкое пиршество пилы и топора.

— Кр-кр-кх! — кричала в тишине ворона. — Кр-х-х!

Прохоров наблюдал за человеком в темной клетчатой ковбойке.

Неизвестный стоял в центре эстакады неподвижно; несуетностью, основательностью он напоминал камень, торчащий в могучем стрежне быстрой реки, о который разбиваются, меняя направление, мощные струи. Человек произносил неслышные Прохорову слова, делал властный жест рукой или просто кивал, но этого было достаточно, чтобы поток рабочих спецовок вечерней смены менял направление, останавливался, устремлялся вперед. В линии плеч, в широко расставленных ногах человека, в напружиненной шее — во всем читались неторопливая начальственность, добродушная уверенность, целесообразное одиночество, но главное заключалось в том, что человек в клетчатой ковбойке был противоположен хаосу и разрушению, был тем фундаментом, на котором держалось живущее. Человек в клетчатой ковбойке созидал — вот какой у него был вид, и Прохоров лениво пробормотал: «Гасилов, Петр Петрович, девятнадцатого года рождения, беспартийный, несудимый, уроженец села Петряева Томской губернии…»