Глухая Мята, стр. 38

— Пойдем, Дарья!

Они идут тихо, каждый думает о своем, и Дарья больше не заглядывает ему в лицо, а смотрит себе под ноги, словно считает шаги. Под их сапогами хрустит снег, звонко лопаются маленькие льдинки. Они идут по бесконечной лунной дорожке. Сосны недвижны, но иногда ветви неизвестно отчего начинают шевелиться, и тогда по тайге проносится сдержанный вздох.

— Он тебя любит, Дарья! — говорит Петр и выпрямляется.

Низко опустив голову, Дарья молчит.

— Он тебя любит! — настойчиво повторяет Петр. — И он хороший!

— Ой, мамочки! Не надо, Петя! — просит Дарья, но Удочкин не обращает на ее просьбу внимания и продолжает думать: «Наверное, когда любят — звезды отражаются в глазах! Правильно!»

— Он хороший! — громко говорит Петр, замедляя шаги.

— Молчи, молчи! — сжимает его руку Дарья и вдруг вскрикивает: — Ой, мамочки, что это такое!

Ее крик жутко отзывается в ушах Петра, он вздрагивает и оборачивается и еще больше пугается — в трех шагах от него и Дарьи в свете луны блестит какой-то непонятный, странный предмет. Этот предмет двигается и на ходу не то бренчит, не то позванивает. Потом предмет превращается в фигуру незнакомого человека, еще более странную оттого, что это человек. Он весь блестит в свете луны, этот странный предмет.

— Здравствуй, Петр! — говорит странный человек голосом бригадира Семенова.

— Ой, Григорий Григорьевич, что с вами! — стонет Дарья.

Впереди гремят, волнуются голоса, хрустит лед, на тропинке одна за другой стремительно появляются фигуры лесозаготовителей, на удлиненных лунными тенями ногах бегут к бригадиру. Широко взметывая ноги, летит как на крыльях Георгий Раков; прижав руки к бедрам, неслышно несутся Виктор и Борис, трясется в стариковской рысце Никита Федорович, а позади шагает механик Изюмин. Они подбегают и останавливаются перед Семеновым, несколько мгновений молчат и смотрят на него внимательно, изучающе. А Георгий Раков спрашивает:

— Обь?

— Она!

— Бобину принес?

— Принес!

И уже после этого отрывочного разговора Раков спокойно здоровается:

— Здравствуй, Григорий!

— Здравствуйте, товарищи!

Никита Федорович проталкивается вперед, оглядывает бригадира — он даже присаживается, чтобы было удобнее, трогает рукой телогрейку, раструбы бродней, согнутым пальцем постукивает по бренчащей коже и уж тогда, пожевав губами, говорит:

— Вот погляди, какая история… Он, парни, весь обледенел, ровно сосулька. Он, как говорится, шатается, словно выпивший… Его надо, ребята, в избу тащить и поить водкой. Не то он совсем скочерыжится!.. Давай, ребята, веди!

— Ты как доктор, Никита Федорович! — улыбается Григорий, но слова произносит невнятно, через слог.

— Веди, веди, ребята!

— Ведите, черт с вами! — сдается бригадир, повисая плечами на руках лесозаготовителей. — Хоть немного прокачусь… А Федор где? — спрашивает он, заметив, что тракториста нет среди них.

— Он раньше ушел! Он шустрый! — торопливо отвечает Никита Федорович. — Двигай ногами, двигай!

Гремит обледеневшая одежда, смачно чавкают бродни. Бригадира Семенова ведут в барак, подхватив под руки, лесозаготовители Глухой Мяты. Идущий позади Никита Федорович рассуждает:

— Ему, должно быть, не шибко холодно. Лед, он тоже для сугрева хорош! Вот ты возьми тетерева, как говорится, он почему под снежной корочкой прячется? Да потому, что там теплынь… Птица, она тоже понимает, ты ее, парень, не бери голыми руками… Вот и говорю — лед тоже для сугрева годится!

8

Гремя заледеневшей одеждой, броднями, похожий на водолаза, Григорий вваливается в душное тепло барака. Забежавший вперед Никита Федорович расстегивает на нем телогрейку, и она вместе с рюкзаком не ложится на пол, а встает шалашиком.

— Садись на пол! — распоряжается Борщев. — А ну, Георгий, подсоби!

Они начинают снимать с Григория бродни. Второй ногой бригадир упирается в угол печки, а они, посинев от натуги, тянут один бродень, который сидит на ноге крепко. Из-за голенища уже бегут струйки воды, показался уже край портянки, но Раков и Никита Федорович все еще наливаются кровью. Бродень срывается с ноги разом, вдруг, и Раков, потеряв равновесие, летит спиной на пол, глухо ударяется. Всхохотнув, Никита Федорович говорит наставительно:

— Когда снимаешь сапог, всегда ногу отставляй назад! Не знаешь, что ли?.. А ну, потягали второй!

Дарья стоит с тряпкой в руках и сразу же подтирает воду. Другие заготовители следят за ними, весело хохочут над Раковым. С матраса поднялся Федор Титов, он тоже улыбается, а сам жадно оглядывает бригадира, соображая, выполнил он его наказ или нет. Когда Раков и Никита Федорович снимают с Семенова первый бродень, бригадир замечает Федора и кивает головой:

— Здорово, Федор! Ты не беспокойся — я все сделал… Потом расскажу.

Снимают, наконец, и второй бродень. Подтерев пол, Дарья опрометью бросается в другую комнату, приносит заранее приготовленные для бригадира сухие и выглаженные рубашку, кальсоны, брюки из сатина и уходит, чтобы Григорий мог переодеться. А Никита Федорович в это время ставит на горячую печку чайник, в заварник валит почти осьмушку чая. Виктор и Борис роются в чемоданах — достают домашнее сало, копченую рыбу. Все это положено ребятам впрок заботливыми матерями.

— Вот она, милушка! — говорит Никита Федорович, рассматривая на свет четушку водки, которую он сохранил запасливо на случай. — Лучше штуки для сугрева и не придумаешь!

Сильно размахнувшись, он ударяет бутылку донышком о ладонь, пробка, цокнув, как из шампанского, летит в потолок.

— Дарья, стакан!

Она приносит стакан. Никита Федорович наливает его до краев, отрезает от буханки хлеба здоровенную краюху, круто, горкой, солит ее (на это идет полсолонки, сделанной из втулки), затем мажет горчицей на полпальца толщины и уж поверх всего этого сыплет злой черный перец, тоже толстым слоем.

— Обязанности не знаешь, что ли, девка! — строго говорит он Дарье. — Где он, спрашиваю?

Огромную луковицу он режет всего на две части и ими прикрывает горбушку хлеба с мешаниной соли, перца и горчицы, которая теперь выглядит так аппетитно, что многие из наблюдающих за стариком сглатывают слюну. То, что делает Никита Федорович, — хлеб, соль, лук, горчица, перец — называется в нарымских краях граната. Есть еще бомба — это тоже хлеб, соль, перец, но к этому не четушка, а поллитра водки. Нарымские мужики после гранаты опьянения почти не чувствуют, а после бомбы, бывает, бегут за второй бутылкой: «То ли проняло, то ли нет, не пойму что-то!»

— Надо бы бомбу, да нету водки боле! — озабоченно говорит Никита Федорович Григорию. — Ты уж извиняй, нету боле!

— Хватит! — отвечает немного согревшийся Григорий и словно бы нерешительно смотрит на товарищей. — Наверное, и так лишку!

— Ты не барышись! — прерывает его старик. — В таком случае водка не укор, как говорится. Никто не осудит тебя, хоть ты и бригадир… Ну, с богом! Дай вам бог не приболеть, не простудиться!

— Дай бог, чтобы не последняя! — улыбается Силантьев, а сам не может оторвать взгляда от стакана с водкой. — Пей — дело обычное! Мы отвернемся, чтобы завидки не брали! — И он действительно отворачивается, продолжая шутить: — Ты, Федор, тоже отвернись! Мы тут с тобой любители!

Григорий подходит к столу, поднимает стакан, примерившись, несколько секунд думает, потом резко подносит ко рту и выливает водку одним движением.

— По-нашему! — одобрительно крякает Никита Федорович. — Теперь — гранату!

Хрустит лук. Здоровенные куски отхватывает Григорий от краюхи и даже не морщится. В былые времена от гранаты у него только злость просыпалась, от бомбы — вторая злость, а от двух бомб — веселел и, съев чугунок супа, подумывал о том, чтобы к двум бомбам приложить гранату — вот это бы рвануло! И частенько прикладывал, хотя сильно пьяным не бывал никогда.

Проглотив остатний кусок краюхи и крепко вытерев засаднившие от горчицы и перца губы, он садится за стол, пододвигает тарелку и набрасывается на щи решительно и зло и так аппетитно, что Никита Федорович от удовольствия сладко зажмуривается.