Глухая Мята, стр. 23

И он склоняет голову набок с видом любителя музыки на симфоническом концерте.

— Вы хотите сказать, что мы больше заинтересованы в подготовке к экзаменам, чем в работе?

Механик решительным жестом выбрасывает вперед ладони, старается выразить гневный протест, и ему удается это: парни, увидев его позу, расширенные негодованием глаза, возмущенный взлет черных бровей, не выдерживают — смеются. А он возмущенно говорит:

— Не кощунствуйте, Виктор! Ничего подобного я не утверждал. Наоборот, я всегда подчеркиваю, что вы выполняете и значительно перевыполняете нормы выработки… — заключает он таким тоном, что не понять — шутит или действительно хвалит парней. Переход от шутки к серьезности, к налитому значительностью молчанию знаком ребятам — Изюмин так делает часто. Вот шутит он, посмеивается, фиглярничает, и вдруг — другой человек перед ними! И этот человек много старше первого. Когда механик шутит, ему можно дать лет тридцать, когда серьезен — все сорок.

— Ну ладно! — говорит Изюмин. — Делу время, потехе час! Пойду!

Он щелчком забрасывает папиросу, поднимается и уж было уходит, как вдруг вспоминает что-то и хлопает себя по лбу:

— Совсем запамятовал! Краешком уха слышал сегодня, что бригадир в связи с приходом в его владения весны вынашивает план перехода то ли на десяти-, то ли на двенадцатичасовой рабочий день. Точно не помню… Что вы скажете по этому поводу?

Они переглядываются, а механик настороженно следит за парнями. Видимо, он что-то улавливает в их переглядывании, что-то понимает, потому что успокаивающе машет рукой:

— В обморок можно не падать! Вопрос еще не решен! Он, наверное, будет дебатироваться в том случае, если победное шествие весны продолжится… Работайте, умножайте!

Механик скрывается в сосняке.

— Интересная новость… — раздумчиво говорит Виктор, пощипывая пушок на верхней губе. — Впрочем, посмотрим!

— Правильно! Время покажет! — отвечает Борис, и они расходятся по рабочим местам…

3

За двадцать минут до обеда Михаил Силантьев просит Петра Удочкина: «Пореви сучкорезкой, я в одно местечко сбегаю!» — и, получив согласие, торопливо снимает брезентовый фартук.

«Чего это он?» — раздумывает Удочкин, включая инструмент. Услышав разговор, отрывается от пилы бригадир Семенов, смотрит на торопящегося Силантьева, хочет что-то сказать, но не успевает — Силантьев спрыгивает с эстакады и скрывается.

Петр провожает его взглядом, не замечая, что сучкорезка дико заливается на холостом ходу.

— Выключи! — точно издалека доносится до него голос бригадира, и Петр приходит в себя. Наклоняясь к свежему хлысту, думает: «К Дарье побежал!» Потом Петр тщательно срезает толстый сук, заравнивает место, любуется на работу и нагибается к другому сучку. «К Дарье побежал! — продолжает размышлять он. — Что он, интересно, задумал?» Длинное, большегубое лицо Петра задумчиво. Он лезет в карман пиджака, достает перевитый березовый корень… Силантьев, напыжившись, глядит на него, словно говорит: «Хорошие попадались бабенки! Я им спуску не давал!»

— Обидит он Дарью! — шепотом произносит Удочкин, бросает сучкорезку и перешагивает через хлыст, чтобы спуститься с эстакады. Но он не успевает сделать этого.

— Ты куда? — останавливает Удочкина бригадир.

— Сейчас вернусь, Григорий Григорьевич!

— Вы что, товарищи! Это демонстрация? Пятнадцать минут до обеда, а вы разбегаетесь! Вернись на место, Петр! — сердится Семенов.

Удочкин возвращается к сучкорезке.

«Ведь обидит Михаил Дарью!» — уверенно думает он, ворочая тяжелым инструментом. Огромный сук не поддается, диск застревает в дереве, останавливается — мотор дико гудит. Удочкин выхватывает сучкорезку из пропила и нервно оглядывается на бригадира и Борщева: оба — и Семенов и Никита Федорович Борщев — повернулись к Петру.

— Безобразие! — укоряет Борщев.

«Спокойнее, спокойнее!» — уговаривает себя Удочкин, но все не может отвлечься от мысли о Дарье… Полмесяца прошло, как стал он примечать взгляды Силантьева на нее. Сначала Петр краснел по уши, когда Михаил замаслившимися глазами пробегал по Дарьиной фигуре, точно раздевал ее догола. Он бесстыдно следил за нею и подмигивал Петру, если их взгляды встречались. «Вкусна бабенка!» — откровенно говорили его глаза на тугом лице. Петр стыдливо опускал голову, затаивал дыхание: обжигающий стыд за другого мучил его, он не припоминал, чтобы ему было так мучительно стыдно за себя. Но страшным было другое: после подмигивания Силантьева Петра непреодолимо тянуло посмотреть туда же, куда смотрел Силантьев. Он боролся с собой и боялся, что не выдержит, взглянет на обнаженные выше колен ноги Дарьи, и она увидит это. У Петра от страха падало сердце.

Позднее Удочкин заметил перемену в Силантьеве… Удочкин вообще многое замечал за людьми. Не своей жизнью, а жизнью других жил он — спокойный, незаметный. Он был тихим островком среди громких фраз, горячих страстей, ссор и схваток других людей. И поэтому все примечал за ними. Вот и тут так же — разительную перемену в отношении Силантьева к Дарье заметил Удочкин: Михаил словно опасался молодой женщины. Когда она проходила по бараку, отворачивался, не глядел на нее, норовил уступить дорогу; за обедом или ужином, принимая из ее рук тарелку, зло дергал губами; а однажды, когда она починила его телогрейку, даже не поблагодарил: фыркнул насмешливо и тотчас вышел из комнаты. Главное чувство Петра к Дарье — жалость… Два года назад в теплую лунную ночь, на рассвете, когда леспромхозовский поселок, потягиваясь, готовился вставать, по росе прибежала Дарья в дом соседей, Удочкиных. Дрожала мелко, жалко, руки висели плетями, а на голом круглом плече лежала прядь вырванных волос. Дарья не плакала.

— Ой, милушка! Убил он тебя, негодяй! — взвыла в голос мать Петра. Дарья молча обвисла на стуле. За окнами хрипел и дико матерился ее муж, Васька Сторожев.

— Выходи, сволочь, убью!

На рассвете Ваську арестовал участковый уполномоченный за драку в клубе — Сторожев избил в кровь заведующего, высадил стекла.

— И зачем ты за него пошла, Дарьюшка?! Ведь он был постылый да немилый… Почто пошла! — причитала Петрова мать. Знали в поселке, что Васька чуть не силком заставил робкую Дарью выйти за него. — И когда его посадят, ирода!

Васька получил пять лет…

С тех пор острая, как осколочек стекла, жалость вошла в Петрову душу. Когда вспоминал о Дарье, видел висящие, точно перебитые в суставах руки и курчавую прядь волос на белом, нежном плече…

«Зачем Силантьев пошел за ней?» — мучается Петр, и вдруг представляется ему, что примеченная за Силантьевым перемена только маскировка, обман, отвод глаз. «У них, наверно, уже все произошло, а чтобы не заметили, он отводит глаза», — думается Удочкину, и от этой мысли Дарья становится неприятной, грязной.

«Ведь не девушка она! Ей можно!» — соображает Петр, стараясь вспомнить, как Дарья ведет себя с Михаилом, и ему кажется, что она прячется от людских глаз. Припоминаются только мелочи — вот вчера Дарья поздно вечером выходила из барака, а он не знает, где был в это время Силантьев. Неужели с ней? Все может быть! Ведь пошла она за пьяницу Ваську! Пошла! А теперь ей и вовсе море по колено!

Неловко, сумрачно становится Петру от этих мыслей, а Дарья представляется похожей на тех женщин, о которых рассказывает Михаил Силантьев… В его рассказах все женщины одинаковы — у них только разные имена и цвет волос, в остальном они похожи, как сосны в бору. Когда Силантьев говорит о них, Петру кажется, что на женщинах нет одежд — они обнажены, бесстыдны, бессовестны. У них одна забота — выпить на силантьевские деньги и завалиться с ним в кровать. Это дерзкие и бесшабашные женщины. В рассказах Михаила они не имеют ни родных, ни детей, ни дома, ни привязанностей, они, как перекати-поле, несутся в жизненном вихре навстречу Силантьеву, чтобы ненадолго, иногда на одну ночь, задержаться в его объятиях.

«Долго нет Михаила!» — думает Петр и морщится, точно от боли. Теперь Дарья окончательно похожа на тех, силантьевских женщин. Все, что было связано раньше с ней, исчезает, и остается только воспоминание о цвете волос — шатенка — и имя Дарья. Он хочет нарочно представить прежнюю Дарью и не может, а когда закрывает глаза, то в них безликая шатенка по имени Дарья, покачивая бедрами, подходит к Силантьеву…