Глухая Мята, стр. 12

С трудом сдерживает Григорий Семенов нетерпение — хочется вскочить, бросить со звоном ложку, почувствовать тяжесть сучкорезки, да нельзя: на часах пятнадцать минут второго. Обед!

Рядом с бригадиром — Федор Титов. Он отстал от товарищей и теперь наверстывает — толкает в рот большие куски мяса, картошки, пережевывает крепкими зубами, рвет твердые хрящи. Косится на него Семенов, прислушивается, и ему вдруг чудится, что не щи, а время, дорогое время зубами перемалывает Титов.

Семенов отворачивается, туго сжимает резинкой рот, пытаясь сдержаться, но хлынувшая к горлу ненависть сильнее.

— Не чавкай! — сердито говорит бригадир Федору.

Разнобойный звон ложек стихает, точно Семенов приказал людям остановиться, а в тишине продолжает звучать перехваченный злостью голос Григория да монотонно бьют в дно кастрюли капельки воды, стекая с уполовника. Семенов наплывом краснеет — освещенная солнцем мочка уха насквозь просвечивается лиловым светом, горит, как маленькая лампочка, а лоб, наоборот, бледнеет и покрывается бисеринками пота. На него почти невозможно смотреть, и только механик Изюмин не прячет глаза при виде растерявшегося бригадира.

— Вот такая ситуация! — неопределенно говорит он, раздольно отсчитывая слоги, и у него получается напевно — си-ту-я-цияя!

Плоское лицо Федора Титова перекашивается от обиды, он бросает ложку, сгибается, но, видимо, не находит слов, чтобы ответить Семенову, и лишь после певучих слов Изюмина нервно вскрикивает:

— Интеллигент! Ты нам дышать запрети!

— Вот тебе и пожалуйста! — растерянно разводит руками Никита Федорович.

— А чего? — хохочет Михаил Силантьев. — Он подумает, подумает, да и запретит дышать.

— Вы, пожалуй, перегнули палку, — вежливо говорит Изюмин. — Знаете ли, Григорий Григорьевич, это не входит в компетенцию бригадира. Если не верите, загляните на досуге в Положение мастера и бригадира на лесозаготовках.

И тогда раздается звонкий женский голос:

— Ой, да бросьте, ребята, спориться! Ешьте второе, будет! — Маленькая, хрупкая Дарья сжимается в комочек, стискивает руки на груди. Она до ужаса боится ссор, крупных разговоров.

Семенов круто распрямляется. Он по-прежнему смущен, но спокоен.

— Я не прав, Федор, — говорит он, повертываясь к Титову. — Ты прости меня! Издергался я! Ты же сам знаешь — бригадирствую впервые, а приходится туго.

— Вот это правильно! — восторженно крякает Никита Федорович. — По-нашенски! Правильно, Григорьевич!

А с Федором Титовым происходит необычное для него — краснеет, пришла его очередь смутиться.

— Да пустяки… Чего извиняться… Бывает… — растерянно бормочет он.

— Налей-ка, Дарья, супу! — раздается вдруг требовательно и властно.

Дарья всплескивает руками:

— Ой, батюшки, забыла!

Впрочем, не одна Дарья забыла, что за брезентовым столом нет тракториста Георгия Ракова, — засуматошились, заторопились и забыли о трактористе, но он, по-видимому, нисколько не обижен: неторопливо усаживается на брезент, вытягивает из-за голенища алюминиевую ложку, обдувает ее и, ни на кого не обращая внимания, принимается хлебать суп — прямой, надменный, самоуверенный. Потом разжимает тонкие губы.

— В первой деляне был… — говорит Раков, делая уверенную паузу для того, чтобы лучше оценили, внимательнее прислушались к его словам люди. — Говорю, в первой деляне был! Не выбрал тонкомерные хлысты Титов! — Поворачивается к Дарье, протягивает тарелку: — Левни-ка еще, Дарья! Ты мне мяса много не вали — у меня желудок не железный! Да, не выбрал Федор хлысты… Обманул! Мелочь оставил.

Он и не смотрит на Титова, этот невозмутимый и самоуверенный тракторист Георгий Раков.

— Второе сегодня что? Котлеты? Отлично!.. Трактор, говорю, в первый квартал гонять больше не будем. Пусть Титов на руках вытаскивает тонкомер.

Федор молчит.

Георгий Раков — единственный человек в Глухой Мяте, который может говорить ему все, что угодно, не боясь нарваться на грубость.

11

После обеда Дарья Скороход остается в лесосеке. Бригадир Семенов дает ей березовый стяжек с крюком на конце, которым штабелюют бревна.

Напарник Дарьи — Петр Удочкин. Раньше она работала с Михаилом Силантьевым, потом с Борщевым, но ей больше всего нравится катать бревна с Петром — в работе Удочкин оживлен, нетороплив, вечно напевает одно и то же: «Ах вы, ночи, матросские ночи…» Под эту песню работается хорошо, весело.

На Петре высокая шапка из собачины, коротенькая телогрейка, на руках рукавицы с раструбами. Нескладным, длинным телом Петр похож на скобу. Когда Дарья подходит к штабелю, Удочкин шутит: «Лакированные туфли будем зарабатывать!» — затем протягивает ой брезентовые рукавицы с такими же раструбами, как у него, указывает место.

Тяжелые, мерзлые бревна громоздятся у покотов. Они зацепляют их крючьями, движением на себя катят на высокий штабель, стоящий основанием на льду Коло-Юла. Весной набухнет, поднимется лед на реке, тронется на север, и вместе с ним пойдет штабель. По зигзагам Коло-Юла, веретями и сорами поплывет лес, заштабелеванный ими, и на второй день пути достигнет устья, грозный в стремлении прорваться на вольный плес Оби. Но сплавщики наготове — крутой запанью перегородили реку, ждут бдительно прихода моля — так называют они лес, свободно плывущий по реке. Прогремит как выстрел крик бригадира: «Моль идет!», затаится крутая излучина запани, а начальник сплавного участка вспотеет, скинет теплую шапку и затаит дыхание — не раз бывало на Оби и такое, когда тяжелый моль прорывал запань. Наполнится запань бревнами; будут поскрипывать, тоскуя под жестоким напором, тросы, бережно, крепко держать лес, и наденет шапку успокоенный начальник, смахнет с лица пот и пойдет с дружками-товарищами распивать бутылку спирта, не смущаясь тем, что рабочее время, что двенадцатый час на дворе. И никто, даже молодой и ретивый инструктор райкома, не осудит его — после поимки моля полагается пить спирт, горланить песни и отбивать коваными броднями «Подгорную».

Моль будет тихонько стоять в запани, ждать, когда рассортируют бревна сплавщики, погрузят на палубы огромных барж, чтобы поднять по Оби до Томска. И вот тут-то увидят они сосновое бревно с крупными буквами: «Г. Раков, Глухая Мята».

Знатный тракторист любит вырезывать свое имя на сосновых бревнах — лестно ему, что и в Черемошниках, и в Томске, и в целинном совхозе, и на шахте Кузбасса, и на стройке Новосибирской ГЭС прочтут его инициалы и, может быть, подумают: «Молодец Г. Раков!» Поэтому не ленится он: в свободную минуту вытаскивает из кармана ножик и молниеносно вырезывает буквы.

Дарья Скороход инициалов на бревне не ставит. По своей воле стала она помогать лесозаготовителям, хочется ей, чтобы лучше спал ночами бригадир Семенов, не беспокоился за Глухую Мяту, не бормотал бы тревожно во сне, как вчера: «Не справился я, Ульяна… Опозорился… Кто идет?.. Никто не идет!..»

Катятся, сыро стучат бревна. Дарья быстро привыкает к их монотонному, убаюкивающему мельканию, к тяжелому стуку — ей представляется, что сосновые стволы катятся давно, вечно, и она теряет ощущение, меру времени, у которого теперь нет ни секунд, ни минут. Чудесную вещь проделывает время с Дарьей — оно из врага, из противника превращается в друга, в союзника, и Дарья что хочет, то и делает с временем: пожелает — оно бежит быстро, пожелает — медленно: но, как бы ни текло время, оно делает добро для Дарьи: в работе забывается то, что произошло утром… Вечное, непрекращающееся движение бревен застилает в памяти картину сегодняшнего утра — Силантьева, идущего на цыпочках, его сытый голос и то странное, но почему-то радостное, что произошло с Михаилом потом.

Над бревнами улыбается длинное, смешное лицо Петра Удочкина, слышится певучее: «Ах вы, ночи, матросские ночи…» Нескончаемым потоком плывут бревна, но ни усталости, ни скуки нет у Дарьи — может работать долго, без отдыха.

— Перекур с дремотой! — подмигивает Удочкин. Дарья смотрит на ручные часики и охает — проработали час, а ей кажется, что только прикоснулась руками к первому бревну. Незаметно бежит время, когда она катает бревна с Петром Удочкиным.