Деревенский детектив, стр. 72

– Так! – звучно сказал Анискин. – Эдак!

Стриганов тоже садился. Усмехнувшись, он посмотрел на низко висящую электрическую лампочку, отстранил ее рукой, но табуретку отодвинуть не решился. Еще раз усмехнувшись, он сел, положив ногу на ногу и только тогда спокойно, уверенно огляделся. Увидев стоящую возле печки Юлию Борисовну, Стриганов приподнял бровь, подумав, кивнул ей головой. На Качушина поп-расстрига не посмотрел совсем.

– Ну, вот и сел! – сказал он. – Тепло, светло, тихо.

Дикое, цыганское, степное наплывало на лицо Стриганова. Вот он грозно выставил волнистую бородку, сжал длинные иезуитские губы, и показалось, что в комнате слышен конский храп и свист бича; пошевеливала звездами темная разбойничья ночь, полная запаха полыни и костров. Разгульем, ветром в лицо веяло от глаз Стриганова, смелых до отчаянности. Бледнела, сухо натягивалась кожа на его таком же выпуклом, как у Анискина, лбу.

– Допрашивайте! – сказал Стриганов. – Я сегодня веселый, разговорчивый…

Юлия Борисовна и Качушин, притаившись, молчали. Всей спиной вжалась в печку капитан милиции, сделавшаяся вдруг маленькой, тоненькой, по-женски беззащитной; осторожно дышал в своем углу Качушин, тоже ставший вдруг неприметным, юным, незначительным. Одно и то же чувство испытывали Юлия Борисовна и Качушин: что значили отпечатки пальцев на пустой бутылке от рислинга перед тем, что видели они? Чего могло стоить медное колечко от ножа перед тем, что жило на пяти метрах, разделяющих Анискина и Стриганова? Только смерть Степана Мурзина, березы над кладбищенской оградой да звезды на шелковом небе могли стоять вровень с тем, что происходило на пяти метрах! О жизни и смерти, о человеке, живущем на теплой и круглой Земле, молчали пять метров, разделяющие Анискина и Стриганова.

Шестьдесят три года было участковому Анискину, пятьдесят семь – Стриганову; десять лет лежала на кладбищенском взгорке их мать, по разные стороны жизни погибли их отцы. Революции и войны, счастливые весны и несчастные зимы, крик рождающихся детей и стоны умирающих родственников, меняющие русла реки и удушливый бред болезней – все лежало на пяти метрах молчания братьев.

Только жизнь и смерть могли стоять вровень с тем, что зрело, прорывалось в серых глазах Анискина. Просто и тихо, естественно и мудро он посмотрел на брата и сказал:

– Из-за меня погиб Степан Мурзин! Он потому неживой, что я в тот вечер ему навстречу не пошел. А это содеялось оттого, Василий, что я на тебя похожий…

Анискин был медленный, мудрый, простой. Он не жаловался, не просил сочувствия, ни к кому, кроме себя, не обращался. Только с самим собой разговаривал участковый, и разговор этот был похож окончательностью на приговор, словно Анискин вершил над собой суд.

– Я потому в тайгу не пошел, – медленно продолжил участковый, – что свою родную дочь до болезни довел. Я выгнал Степанова. Я ведь тем на тебя, Василий, похожий, что для меня земли, кроме деревенской, нет. Вся земля у меня клином на деревне сошлась.

Участковый положил обе руки на стол и несколько секунд слушал, как за окнами бодро, часто похрустывает под ногами неизвестного человека морозный снежок. Кто-то шел по улице.

– Еще я на тебя тем похожий, Василий, что за Верютиным, который Коломенские гривы взял, да за директором магазина, что лосей бьет, технорука Степанова не видал. Так что я тоже одну правду видел, а одна правда – она неполная… Жизнь-то, она больше деревни…

Анискин отстраняющими глазами посмотрел на Юлию Борисовну и Качушина, которые вдруг одновременно сделали такое движение, словно хотели или сказать что-то, или приблизиться к участковому. «Молчите, молчите, дорогие товарищи!» – взглядом остановил их Анискин и тем же тоном продолжал:

– Ты тоже убивал Мурзина, брат Василий! Твоя лживая вера против Степши оборотилась… Так что мы оба виноватые. – Теперь участковый обернулся к Юлии Борисовне и Качушину. По-прежнему не допуская их к себе, отстраняя всякие попытки пробиться словом или взглядом в то крупное и высокое, что жило в нем, Анискин сказал негромко: – Я про то, что Вершков стрелял в Мурзина, еще два дня назад понял. В этом деле бескурковка главная… Тут, видишь, какая история, Игорь Валентинович. Если Вершков бескурковку не любит, значит, он в тайге был с другим ружьем. А у второго вершковского ружья, у тулки, патронный выбрасыватель лет семь не работает, так что Флегонт патроны ножом вынимал. Вот тут-то он и потерял колечко: руки дрожали! – Участковый сдержанно улыбнулся. – Много всяких мелких доказательств есть… Вершков-то, когда при нас самоловы точил, напильник держал в левой руке: правая раненая или ушибленная. – Участковый передохнул, стерев с лица улыбку, повернулся к Качушину и сказал только для него: – Я не верил, Игорь Валентинович, в то, что деревенский мужик может убить деревенского мужика! Я не думал, как Стриганов, что от приезжих одно плохое идет, но внутри меня, значит, это жило, как воробей в скворечнике… Вот я и наводил тебя на леспромхозовских, Игорь Валентинович, хотя прямого умысла у меня не было… В это ты поверить и через то можешь, что я и собственную дочь к болезни привел. Вот что получается, дорогие товарищи, когда за деревней земли не видишь!.. Ты слышал, Игорь Валентинович, как Привалов сказал: «Мурзин не от колхоза, а от государства зарплату получает…» Это что же делается, товарищи? Выходит, Степан тоже был чужой деревне, как вот молодая доярка Заремба, которая ни в чем не виновата. Правильно Степанов сказал: «На дворе двадцатый век!» А мы жизнь Верютиным меряем, хотя на него сами похожи…

Участковый замолк. Опустив голову, он перебирал пальцами карандаш. Шаги за окнами уже затихли, и было слышно, как за печкой шелестят тараканы. Откуда они взялись в доме, как жили, голодные, этого Анискин никак понять не мог. Немного помолчав, он неторопливо поднялся.

– За твоим домом следили, Стриганов! – сказал он. – Учитель Людвиг Иванович следил… Вершков ночевал у тебя. Где он сейчас?

Родными братьями были участковый и Стриганов. Что из того, что Василий был на голову ниже Анискина и уже старшего брата в плечах, – умно глядели его глаза, неподкупно сжимались тугие губы, и, не отвечая на вопрос, Стриганов окружил себя такой же думающей, напряженной тишиной, какой умел окружить себя участковый.

Стриганов поднял голову, ясно заглянул в лицо Анискину и вдруг раскатисто захохотал. Заблестели белые молодые зубы, вздыбилась, затрепетала бородка, и, откинувшись, взмахнув руками, поп присвистнул, пригибнул, прищелкнул пальцами по-ямщиковски.

– Да разве ж я знаю, Федор, где Вершков! – воскликнул поп. – Не знаю я этого, хотя он мой первый друг. Коли я протопоп, так и ученики у меня должны быть! Как же я тебе Флегонта выдам!.. Не Иуда же я!

Страшным сделался Стриганов, и участковый торопливо поднялся. В три шага он перебросил тяжелое тело к дверям, махом натянул полушубок и обернулся – суровый, грозный, похожий опять на загадочного восточного бога. Следователь тоже поднялся и стал рядом с ним.

– Не попадешь в мученики, Стриганов! – сказал участковый. – Я от ошибки к правде пришел, а ты не хочешь. Крохобор ты! Дескать, хоть лживая правда, да моя…

Анискин резко открыл дверь, дождавшись, когда Качушин выйдет первым, приказал:

– Жди меня, Стриганов! Сиди вот на табуретке и жди…

8

Небо с крупными звездами висело над деревней, луна сверкала над заснеженной рекой; освещенное желтым светом пространство было пугающе громадно, звезды уходили в бесконечность, и туда же устремлялась лунная полоса, по которой участковый и Качушин торопливо шли к заимке Вершкова.

Пощелкивал ровный, крепкий морозец, воздух был сух и прозрачен, и шаги двоих слышались в деревне, на реке, за рекой. Когда до заимки оставалось метров пятьсот, участковый остановился, приподнявшись на носки, поглядел в глубь желтого пространства и еще быстрее пошел вперед. Его спина шаг от шагу делалась все беспокойнее, и через несколько минут Качушин тоже заметил, что в окнах заимки нет огня.