Деревенский детектив, стр. 63

– Когда же от вас ушел Саранцев? – спросил Качушин. – Хотя бы приблизительно, гражданин Стриганов.

– Ночью! – оживленно ответил поп. – Ночью, гражданин следователь, ибо свои действия и поступки не соразмеряю по времени. Сутки делю лишь на ночь, утро, день и вечер.

Стриганов коротко хохотнул, покачав добротным валенком, снисходительно прищурился. Благодушие, лень, издевка, насмешка лежали на разрумянившемся лице Стриганова, а его глаза странно походили на глаза участкового и его дочери Зинаиды – такие же большие, влажные, красивые и в этой красоте страшноватые.

– А нельзя ли поточнее, Стриганов? До полуночи, после полуночи?..

Задавая пустячные вопросы, чтобы выиграть время, Качушин чувствовал, что его охватывает холодок веселой дрожи и такое ощущение, словно он, наконец, выходит из глухого тупика на простор. Это такое же чувство, какое испытывает человек, когда, осваивая велосипед, он после бесконечных падений, ушибов, боли и страха вдруг обнаруживает, что едет. Ветер обдувает разгоряченное лицо, ноги ловко лежат на педалях, сужающаяся дорога пестрой лентой приникает к колесу. Восторг, крылатость полета, ощущение невесомости…

– Вы много выпили? – рассеянно спросил Качушин.

– По силе возможности, товарищ следователь! В числе прочих прегрешений лишен сана также за то, что не схожусь с отцами церкви в вопросе о крови Христовой. Питие, как и время, не соразмеряю в количестве.

Ощущение озаренности, крылатости не проходило, и, дождавшись, когда Стриганов перестанет улыбаться, Качушин слез со стола, театрально вздохнув, растерянно пожал плечами.

– Трудно вас допрашивать, Стриганов! – огорченно сказал он. – Опытный вы человек!

Качушин подошел к попу-расстриге, наклонился, глядя ему в глаза, медленно, четко сказал:

– Сегодня утром к вам приходил Саранцев. Зачем?

По-прежнему улыбаясь, Качушин ждал ответа на вопрос, хотя не знал, приходил ли действительно Саранцев к попу-расстриге. Этот вопрос и был вызван чувством озарения, которое пришло к Качушину в ту минуту, когда он в первый раз увидел Стриганова. Откуда пришло это чувство, ответить было так же трудно, как понять, что такое вдохновение. И, ожидая реакции Стриганова, по-прежнему твердо глядя ему в глаза, Качушин видел, что попал в точку: поп побледнел.

– Отвечайте, Стриганов!

За стенами порывами, утихая с каждым часом, еще прохаживался буран, хлестала в стекла снежная крупка, в те мгновения, когда ветер слабел, казалось, что в комнату накачивают тишину, напряженную и весомую.

– О чем вы говорили с Саранцевым?

Качушину только недавно исполнилось двадцать пять лет, он вел первое крупное дело, но он не выдержал: удовлетворенно, торжествующе захохотал, когда Стриганов отвел глаза и перестал выпячивать свою волнистую бородку. Качушин подошел к столу, сел, уверенно стал ожидать, когда Стриганов придет в себя. Глядя на опавшую, согбенную спину попа, следователь чувствовал себя легким, свободным, как воздушный шарик.

– Отвечайте, отвечайте, Стриганов!

Качушина с ног до головы пронзало ощущение того, что сейчас каждое его слово, каждая мысль умны, необходимы, что он ведет дело самым правильным, единственно возможным путем. В состоянии, похожем на опьянение, следователь повернулся к участковому, который сидел возле окна. Он увидел затуманенные глаза Анискина, его большие руки, тяжело лежавшие на коленях, необычный поворот головы, и восторг с новой силой прихлынул к горлу Качушина. Он вспомнил прошедшую ночь: шорохи за стенкой, тайный ночной уход участкового, разговор жены и дочери. Легкий, внутренне свободный, Качушин приподнялся над столом, соединяя во взгляде участкового и Стриганова, тихо, тускло, чтобы не сорваться, сказал:

– Федор Иванович, допрашивайте Стриганова. Он, наверное, вам охотнее расскажет, о чем они говорили с Саранцевым.

Восторг бушевал в груди Качушина, когда он увидел, как участковый отклонился назад, хмыкнул и снял руки с коленей. Одновременно с этим Стриганов торопливо повернулся к участковому, откровенно растерянный, посмотрел на него так, что лицо попа мгновенно опростилось: домашнее, деревенское выражение появилось на нем. Они оба – участковый и Стриганов – были растерянны.

– Садись на мое место, Федор Иванович!

Еще несколько секунд постояла тишина, а потом участковый засмеялся. Он в первый раз за все эти дни расхохотался при Качушине, и следователь увидел, как толстое лицо участкового покрылось забавными круглыми морщинами, а серые глаза сделались по-мальчишечьи веселыми. От хохота участковый изменился: не казался толстым и громоздким, не представлялось уже, что он похож на восточного загадочного бога. Милым, простым сделался Анискин, и, продолжая смеяться, он поднялся с табуретки, легко подошел к следователю, осторожно притронулся к его локтю.

– Игорь Валентинович, – ласково сказал участковый, – ты ошибаешься, если думаешь, что я точно знаю, кто убил Степана. Догадываться я догадываюсь, а вот в точности еще не знаю…

Участковый провел пальцами по руке Качушина и вдруг опустил теплую ладонь ему на плечо. При этом он сам приблизился, и Качушин ощутил, какой он весь добрый, мягкий, уютный, этот участковый Анискин, и какая легкая, добрая и дружеская у него рука.

– Не могу я допрашивать Стриганова! – сказал Анискин. – Он мой родной брат.

Участковый продолжал ласково, по-отцовски улыбаться, когда Качушин бросил шариковую ручку на стол, уронил голову на скрещенные руки и захохотал так неудержимо, весело и искренне, как может хохотать человек его лет. И пока Качушин хохотал, участковый стоял над ним и терпеливо ждал, когда следователь прохохочется, так как Анискин понимал, что Качушин не может вести себя по-другому. Он, Анискин, тоже бы хохотал, будь он на месте Качушина.

Участковый держал руку на плече вздрагивающего Качушина, ему было хорошо стоять рядом с молодым следователем, и он, не зная об этом, чувствовал то же самое, что и Качушин: дружбу, признательность. Дождавшись, когда Качушин прохохочется, Анискин заглянул в его заплаканные от смеха глаза, потрепав ласково по крепкому плечу, и негромко сказал:

– Тебе, Игорь Валентинович, про то, что мы братья, никто не сказал, чтобы меня не подвести. Люди, наверное, думают, что я брата защищаю…

Теплая рука участкового лежала на плече Качушина, серые глаза смотрели по-отцовски, пахло от Анискина свежим пшеничным хлебом, снегом и тем сладким домашним запахом, который издает недавно выстиранное белье. Все это было таким знакомым, что Качушин вдруг почувствовал себя так хорошо, как в детстве, когда над кроватью наклонялся отец. Утреннее желание обнять участкового охватило следователя, хотя это чувство было невозможным, смешным в положении лейтенанта милиции.

– У нас отцы разные, – негромко продолжал участковый. – Я произошел от Ивана Севастьяныча, а Василий – от Данила Павловича. Мать у нас одна, Мария Семеновна…

Анискин медленно пошел к окну, тусклому оттого, что было залеплено снегом; остановившись, ссутулился, голову втянул. Большая, тяжелая работа лежала на плечах участкового; что-то сложное появилось в лице Анискина, когда он, несколько секунд постояв неподвижно, обернулся к центру комнаты, к попу Стриганову.

– Ты вот чего хочешь, Василий! – сказал Анискин. – Ты целишь в мученики попасть. Я о нашем разговоре остатнюю ночь думал и так понимаю, что правды за тобой нет. Так что мне с тобой обидными словами придется говорить. Ты меня за это прощай, Васька!

Мелкими, пустячными казались Качушину собственные мысли и чувства перед тем, что происходило с Анискиным. Что значили догадки и мысли о бутылке из-под рислинга, о дрогнувшем мизинце Саранцева и о попе Стриганове перед тем, о чем говорил участковый! Жизнь и смерть, вечное и тленное, преходящее и суетное – что перед этим было секундное озарение Качушина?

Только смерть Степана Мурзина, только черные кресты на низком небе кладбища, стук комочков твердой земли о крышку гроба могли быть рядом с участковым и его братом Василием. Все остальное не вмещалось в пространство меж ними, и Качушин не вмещался ни краешком своего голубого свитера, ни мыслью. Десятилетия, дни и ночи страданий и радости, рождения и смерти – все стояло меж следователем и братьями.