Деревенский детектив, стр. 31

– Толстею, толстею, Параскева! – ответил Анискин смеясь. – Да и ты не худешь. Когда на танцульки бегала, то тебя в талии двумя руками можно было перехватить, а теперь рази только двоим мужикам…

– А как же! – еще веселее пропела Прасковья Михайловна. – Не то что твоя Глафира. Ни здесь, ни здесь… Как ты с ней живешь-то, Феденька?

– А мне мяса много не надо, Параскева! – хохотал Анискин. – Я сам мясной… Мне много не надо!

Он хохотал и веселился оттого, что таких женщин, как Панькова, уважал здорово, разговаривать с ними любил до удивительности и всегда думал, что если бы все женщины были такие, как Прасковья Михайловна, то на земле давно бы наступил обещанный рай. Как и большинство деревенских жителей, участковый полагал, что жизнь мужика зависит от бабы, что ею он силен и крепок. И потому плохих женщин винил больше, чем плохих мужчин, а незамужних баб и холостых мужиков терпеть не мог.

Прасковья Михайловна Панькова была как раз такой женщиной, какой, по разумению Анискина, должны были быть все прочие. В колхозе она работала ударно и лихо, за доярочные дела имела орден Ленина, на собраниях председателю Ивану Ивановичу спуску не давала, в обхождении с мужиками была веселой, но гордой, с пустячными бабами не сплетничала и не водилась, под рабочим серым халатом блюла себя в чистоте, а дом содержала как игрушку. Вот почему участковый Анискин с Паньковой охотно шутил, смеялся и хохотал даже.

– Ну, пошли, пошли, Параскева, – весело предложил Анискин. – Чего тут стоять, когда кругом кусты и на нас плохое подумать могут. Не дай бог, еще набежит Глафира, так выдерет твои черны-то глазенки. Ох, выдерет!

Смеялся Анискин, предлагал женщине идти, а сам помигивал растерянно, подергивал нижней губой, стоял на месте, не двигаясь, и уж тоскливо поцыкивал зубом. Ну, не было человека в деревне, которого бы он уважал больше, чем Прасковью Михайловну, разве только Якова Кирилловича…

– Ты чего, Федор, маешься? – спросила Панькова и перестала смеяться.

– Ты на меня так смотришь, словно у меня что дома случилось. Может, с Виталием что?

– Нет, нет, – ответил Анискин. – Живой-здоровый твой Виталий…

Ивовые кусты росли вокруг них, пробивалось сквозь переплетенные прутья солнце, паутины покачивались в воздухе, высокая трава росла по сторонам тропинки – хорошо было кругом, покойно и тихо. И свистела где-то, пела-попевала пташка-малиновка. Участковый Анискин склонил голову, большие серые глаза уставил в землю, так как не всегда – ох, далеко не всегда! – мог он прямо глядеть в чужие глаза.

– С Зинаидой у меня плохо, Параскева, – печально сказал Анискин. – Твои вот парни работящие, в колхозе старательные, а моя – хоть ложись да помирай… С утра в туфельки подчапурится, носик припомадит, юбчонку покороче наденет и пошла… Работать не хочет, супа не ест.

– Теперь многи девки такие! – тоже вздохнула Панькова. – Трех доярок на ферме не хватает, а они ходят руки в боки…

– Вот и моя такая же! Деревенские парни ей не по сердцу, на них фыркает… Ты веришь, Параскева, пятого дня смотрю – возле этого ферта из ДОСААФ хвостом вращат.

– Неужто?

– Сам видал… – ответил Анискин и понурил голову. – Я этого пьянюгу и лодыря за обеденный стол не посажу, а она для него голу кофточку одеват…

Покачивались ивовые кусты, в просвете меж ними белела стенами длинная ферма, а слева шла крутая загогулина Оби с лодкой и буксирным пароходом, что вел пять громадных, как ферма, барж. Буксир копошился на реке уж больше часу, и надо было полагать, что скроется за излучиной еще через час

– так была велика Обь и так тихо вел баржи с лесом трудяга буксир.

– С парнями тоже нелегко! – вздохнув, сказала Панькова. – С ними тоже нелегко, Федор!

– А что? – после паузы спросил участковый.

– Злы каки-то растут да обособленны, – Прасковья Михайловна отступила шаг назад, отломила вершинку от засохшего тальника, бесцельно подержала в руке. – Какие-то не такие растут, Федор, как я мечтала…

Тихо сделалось среди тальниковых кустов – Прасковья Михайловна бесцельно помахивала прутиком, Анискин глядел по-прежнему в землю, тальники двигались на ветру, пересекая вершинками большое расплывшееся солнце. Малиновка примолкла, но зато далеко-далеко засчитала свое и чужое счастье кукушка.

– Ты, Параскева, шибко не пугайся, – сказал Анискин, – большой беды не будет, но это ведь твои ребята у завклуба утащили аккордеон… У каждого своя беда, Параскева!

Вот теперь сделалось так тихо, что и кукушка тишины испугалась – замолкла. И только по-мышиному скрипели тальники, только тяжело и хрипло дышала Прасковья Михайловна, сдирая медленной рукой с голавы платок. Он сначала не поддавался – держался за пышные густые волосы, – потом же с головы упал и повис длинно в руке женщины.

– Их Гришка Сторожевой побил за то, что всю деревню мордуют, – продолжил участковый, – так они порешили его под монастырь подвести. Думали, я за аккордеон Гришку схвачу…

Прасковья Михайловна молчала. Потом выпустила из левой руки ненужный прутик, платок, наоборот, подняла к груди и взялась за него так крепко, словно в нем было все, в этом платке.

– Чего же, Анискин, – сказала она. – Это дело так и должно быть… Сам знаешь, какой у меня Виталий, сам знаешь, что с молоду все дни на ферме – вот и упустила ребят… – Она вдруг криво улыбнулась. – Это ведь не зря, Федор, про меня в областной газете писали: «Она надоила эшелон молока». Вот пока я доила его, ребята и выросли злыднями…

– Они в колхозе хорошо работают…

– Не успокаивай, Федор, чего там, – махнула платком Прасковья Михайловна. – Когда жалеют, не люблю… Где аккордеон-то? Ты уж взял его?

– Нет еще… Он в бане!

– Эх, баня, баня, – совсем неслышно вздохнула Панькова. – Говорила же Виталию перед войной – не строй баню далеко от дома, в ней ребятишки баловаться будут. А он построил… Он всегда характерный был… Ну, чего же, идем, Федор…

Молча и тихо они прошли задами деревни к дому Паньковых, перелезли через ивовый плетень, не останавливаясь, так как Прасковья Михайловна шагала от горя ходко, подошли к черной от дыма бане. И только тут женщина дала себе передышку – остановилась, надела на голову платок и вдруг гордо задрала ее.

– Ну, Анискин, – четко сказала она. – Вот тебе баня, вот тебе дверь в баню, а вот тебе я, мать… Бери аккордеон! Паньковы если грешат, то за грех отвечают… И в тюрьме люди живут!

Ничего не сказав, участковый вошел в баню, пробыл там мгновенье и вырос на пороге толстой и сопящей фигурой. В левой руке он держал тяжелый аккордеон в чехле, а правой стирал со лба черное пятно сажи. Потом участковый отнес аккордеон шага на три, поставил его в густые лопухи, выпрямился и строго сказал:

– Хоть ты и главная в доме, Прасковья, хоть и женщина, а мне все одно надо с Виталием словечком перекинуться… Он не любит, когда поверх его головы решения принимаются.

– Пошли в дом, Анискин!

Но участковый в дом сразу не пошел – он несколько раз сердито огляделся, убедившись, что на соседних огородах и за плетнем нет никого, зловеще цыкнул зубом и только тогда, подняв из лопухов аккордеон, понес его к дому. С высоко поднятой головой и прямыми плечами Прасковья Михайловна поднялась на крыльцо, открыла дверь в сени и сказала:

– Милости просим, Федор Иванович! Проходи, не бойся половичок-то замазать.

Участковый все-таки выскреб ноги о специальную щеточку у порога, стряхнул пыль со штанин и вошел в дом, состоящий из одной большой комнаты и комнатушки, отгороженной белыми, чисто выстроганными досками. Дом, конечно, был невелик, но сверкал такой чистотой и порядком, что, поставив у порога аккордеон, участковый дальше пошел на цыпочках, чтобы пожать руку мужу Паньковой.

– Здорово, здорово, Виталя! – весело проговорил он. – Ну и рука же у тебя – ровно клещи…

Да, другой такой сильной руки, как у Виталия Панькова, в деревне не было; не было ни у кого и таких широких плеч, такой буйно кудрявой головы и таких, как у Виталия, серых, шальных глаз. Все хорошо было у Виталия по пояс, а вот ниже ничего не было. Квадратным обрубком Виталий Паньков был всунут в мягкие овчины, вложенные в углубление на высоком столе, а вокруг него в разных видах лежали ивовые прутья, из которых Виталий плел корзины.