Голодные игры. И вспыхнет пламя. Сойка-пересмешница, стр. 50

– Нет! Не делай так, Китнисс! – Пит до боли сжал мою ладонь, и в его голосе слышен неподдельный гнев. – Не умирай ради меня. Я этого не хочу. Ясно?

Его настойчивость пугает меня, но, с другой стороны, тут открывается прекрасная возможность заработать еду, и я продолжаю в том же духе:

– А может, я сделала это ради себя. Тебе не приходило в голову? Может, не ты один… кто беспокоится… кто боится…

Я теряюсь. Не умею так ловко обращаться со словами, как Пит. И пока говорила, я представила, что на самом деле потеряла Пита, и поняла, как сильно хочу, чтобы он жил. Не из-за спонсоров, и не из-за того, что скажут потом дома, и даже не потому, что боюсь остаться одна. Из-за него самого. Я не хочу терять мальчика, подарившего мне хлеб.

– Боится чего, Китнисс? – тихо спрашивает он.

Жаль, что нельзя задвинуть шторы, закрыть ставни, как-то отгородиться от шпионящих глаз Панема. Пусть даже нам не дадут еды. То, что я чувствую, должно принадлежать только мне.

– Хеймитч просил меня не касаться этой темы, – уклончиво говорю я, хотя Хеймитч тут ни при чем и сейчас, наверное, ругает меня последними словами за то, что я в такой момент все испортила.

Пита непросто сбить с толку.

– Тогда мне придется догадываться самому, – говорит он, придвигаясь ближе.

Впервые мы целуемся по-настоящему. Никто из нас не мучается от боли, не обессилен и не лежит без сознания; наши губы не горят от лихорадки и не немеют от холода. Впервые поцелуй пробуждает у меня в груди какое-то особенное чувство, теплое и захватывающее.

Впервые один поцелуй заставляет меня ждать следующего.

А его нет. Точнее, есть, но совсем легкий, в кончик носа, потому что Пит отвлекся на другое.

– Кажется, у тебя опять кровь. Иди ложись. И вообще уже пора спать, – говорит он.

Я надеваю носки, они уже почти сухие. Заставляю Пита надеть куртку. Он совсем замерз, промозглый холод пробирает насквозь. Настаиваю, что буду дежурить первой, хотя ни он, ни я не ожидаем, что кто-то явится в такую погоду. Пит соглашается при условии, что я тоже залезу в спальный мешок. Я не возражаю, так как уже вся дрожу. Две ночи назад у меня было чувство, будто Пит в миллионах миль от меня, зато сейчас я застигнута врасплох его близостью. Мы укладываемся, Пит подсовывает мне под голову свою руку и обнимает, словно защищает даже во сне. Меня давно никто так не обнимал; с тех пор, как умер отец и я отдалилась от матери, ничьи руки не внушали мне такого чувства безопасности.

Я лежу в очках и вижу, как капли дождя разбиваются о пол пещеры. Ритмично и убаюкивающе. Несколько раз я начинаю дремать и тут же просыпаюсь, злясь на себя и чувствуя вину. Выдерживаю так три-четыре часа, потом бужу Пита. Он, кажется, не против.

– Если завтра дождь перестанет, я найду нам место высоко на дереве, и мы сможем спать оба, – обещаю я, погружаясь в сон.

На следующий день с погодой все так же. Ливень не прекращается ни на минуту, как будто распорядители всерьез задумали нас утопить. От ударов грома трясется земля. Пит собирается пойти искать еду, но я отговариваю: сейчас ничего дальше своего носа не увидишь, только вымокнешь до нитки. Он и сам это понимает, просто от голода уже хоть на стену лезь.

Еще один день клонится к вечеру, и никаких признаков перемены погоды. Хеймитч – наша единственная надежда, а он не дает о себе знать: то ли денег мало – а цены сейчас запредельные, – то ли недоволен впечатлением, какое мы производим. Скорее второе. Я первая готова признать, что смотреть на нас сейчас не потрясающе интересно. Голодные, ослабевшие, мы почти не двигаемся, стараясь не потревожить раны. Сидим, укутавшись в спальный мешок, тесно прижавшись друг к другу – ясно, что не из-за большой любви, а из-за холода. Бывает, задремлем для разнообразия.

Да и как дальше развивать наши романтические отношения? Вчерашний поцелуй удался неплохо, но как опять направить дело в нужное русло? В Дистрикте-12 я знала девушек, для которых это проще простого, однако у меня никогда не было ни времени, ни желания заниматься такой ерундой. И потом, от нас явно ждут не просто поцелуя, иначе бы мы получили еду еще вчера. Что-то подсказывает мне, что обычными знаками любви тут не отделаешься. Хеймитч хочет чего-то личного, хочет, чтобы мы изливали душу перед публикой. Разве не на это он подбивал меня, когда готовил к интервью? Даже думать противно. Мне, а не Питу. Может, попробовать разговорить его?

– Слушай, Пит, – беззаботно говорю я. – На интервью ты сказал, что любил меня всегда. А когда началось это «всегда»?

– Э-э, дай подумать. Кажется, с первого дня в школе. Нам было пять лет. На тебе было красное в клетку платье, и на голове две косички, а не одна, как сейчас. Отец показал мне тебя, когда мы стояли во дворе.

– Показал отец? Почему?

– Он сказал: «Видишь ту девочку? Я хотел жениться на ее маме, но она сбежала с шахтером».

– Да ну, ты все выдумываешь! – вырывается у меня.

– Вовсе нет. Так и было. Я еще спросил отца: «Зачем она убежала с шахтером, если могла выйти за тебя?» А отец ответил: «Потому что когда он поет, даже птицы замолкают и слушают».

– Это правда. Про птиц. Точнее, было правдой, – говорю я.

Я удивлена и неожиданно растрогана тем, что пекарь так сказал Питу. И еще… возможно, мне не хочется петь не оттого, что я считаю это пустой тратой времени, а оттого, что пение и музыка слишком сильно напоминают об отце?

– А потом, в тот же день, на уроке музыки учительница спросила, кто знает «Песнь долины», и ты сразу подняла руку. Учительница поставила тебя на стульчик и попросила спеть. И я готов поклясться, что все птицы за окном умолкли, пока ты пела.

– Да ладно, перестань, – говорю я, смеясь.

– Нет, это так. И когда ты закончила, я уже знал, что буду любить тебя до конца жизни… А следующие одиннадцать лет я собирался с духом, чтобы заговорить с тобой.

– Так и не собрался, – добавляю я.

– Не собрался. Можно сказать, мне крупно повезло, что на Жатве вытащили мое имя.

Секунду-другую меня переполняет почти идиотское счастье, а потом я просто не знаю, что думать. Разве мы не должны придумывать подобную чепуху, чтобы казаться влюбленными? Но рассказ Пита так похож на правду. Потому что в нем есть правда. Об отце и птицах. О красном платье в клетку… у меня действительно было такое, а потом его носила Прим, пока оно совсем не превратилось в лохмотья уже после смерти отца.

И еще это объясняет, почему Пит ценой побоев отдал мне хлеб в тот ужасный голодный день. Если сходится так много, то… может быть, и остальное правда?

– У тебя… очень хорошая память, – говорю я, запинаясь.

– Я помню все, что связано с тобой, – отвечает Пит, убирая мне за ухо выбившуюся прядь. – Это ты никогда не обращала на меня внимания.

– Зато теперь обращаю.

– Ну, здесь-то у меня мало конкурентов.

Мне снова хочется невозможного: спрятаться ото всех, закрыть ставни. Под ухом прямо-таки слышу шипение Хеймитча: «Скажи это! Скажи!»

Я сглатываю комок в горле и произношу:

– У тебя везде мало конкурентов.

В этот раз я наклоняюсь к Питу первой.

Наши губы едва касаются, когда глухой звук снаружи пещеры заставляет нас вздрогнуть от испуга. Я хватаю лук, но уже все затихло. Пит смотрит сквозь щель между камнями и радостно вскрикивает. В следующую минуту он уже стоит под дождем и протягивает мне какой-то предмет. Серебряный парашют с корзиной! Внутри – мы даже не мечтали о таком – свежие булочки, козий сыр, яблоки и, самое главное, большая миска той бесподобной тушеной баранины с диким рисом. То самое блюдо, которое я назвала Цезарю Фликермену моим самым большим впечатлением в Капитолии.

Пит вползает обратно в пещеру, его лицо сияет как солнце.

– Наверное, Хеймитчу надоело смотреть, как мы умираем с голоду.

– Наверное, – соглашаюсь я.

В голове у меня звучит довольный, хотя и несколько усталый голос Хеймитча: «Да, да, вот что мне нужно, солнышко».

20

Меня так и подмывает влезть руками в миску с бараниной и запихивать ее в рот горсть за горстью. Пит меня останавливает: