Мастер и Афродита, стр. 25

Вы за собой несете запах тленья,

Запомните, для вас прощенья нет!

Павшин еще не понял, а только почувствовал, что перед ним сейчас происходит что-то страшно крамольное и опасное. Он втянул голову в плечи и зажался, как перед ударом. Олег ничего не видел. Он был весь в своем стихе и в грязной котельной, в драной, черной от угольной пыли спецовке обличал режим:

Ханжи, в броне фальшивых идеалов,

В загоне для скота растите вы детей,

Надеетесь себе вы вырастить вассалов,

Но знайте, вырастите палачей.

Страх Миши уступил место любопытству. В кругу Павшина крамольные речи случались нередко. Но это были обычные разговоры интеллигентов, которые подсмеивались над системой, сносно с ней уживаясь. А Олег призывал к борьбе. Он обличал, пугал носителей власти;

Они придут, циничные и злые,

Сметая рухлядь ваших алтарей,

Как саранча, как полчища Батыя,

Без веры в Бога, черта и царей.

Голос истопника окреп и звенел, отражаясь низкими сводами котельной, он отбросил тетрадку и продолжал по памяти:

И с плеч покатят ваши головенки,

Обрызгав кровью сапоги сынов,

За проституток, джинсы и дубленки

Они со смехом продадут отцов.

Олег подошел вплотную к Павшину и последнее четверостишие выкрикнул, глядя искусствоведу в глаза, как будто он, Павшин, и был тем самым ненавистным представителем номенклатуры, обличенной и раздавленной подпольным поэтом:

И будете вы в панике звериной

Беззубой пастью слезно вопрошать,

Как дети стали бешеной скотиной,

Но будет поздно слезы проливать…

Закончив свое пламенное чтение, Олег без всякого перехода, обыденно взял совковую лопату и кинул в топку новую порцию угля. Затем подобрал с полу тетрадку и аккуратно убрал ее в тайник, заложив его кирпичом.

– А ты спрашиваешь, печатаюсь ли я? Меня напечатают, когда коммунизма уже не будет. И, скорее всего, меня тоже…

– Не боишься? – тихо спросил Павшин.

– Их? – в свою очередь спросил Олег. И, не дожидаясь реакции Миши, ответил сам:

– Эту мразь не боюсь. В психушках сейчас лучшие люди. Хотя на воле, чего говорить, куда лучше.

– Когда на работу выходить? – спросил Павшин.

– На какую работу? – не понял Олег.

– К тебе в сменщики, – улыбнулся Павшин.

– К восьми. Послезавтра. Да одежонку захвати подходящую. У меня на тебя спецовки нет. Выпишу, а дадут через месяц, когда сезон начнется…

– А сейчас что?

– Сейчас – пробная топка, но без работы не останешься. Будем уголь разгружать, котел чистить.

Миша полез в карман за записной книжкой, чтобы записать в нее время новой службы, и наткнулся на мятый конверт с письмом министерства.

– Вот это письмо. Хочешь, прочту?

– Зачем пачкаться? – фыркнул Олег и открыл печь. – Предай его огню.

Миша на минуту задумался, потом решительно подошел к огнепышущей дверце и, обжигаясь жаром, отправил пасквиль в гудящее пламя.

– Господи, как хорошо стало, – удивился новому чувству искусствовед и крепко пожал руку своего нового друга. – Как я рад, что тебя встретил.

– Хороших людей в нашей стране по подвалам искать надо, – ухмыльнулся Олег. Пошарил в карманах и протянул Павшину листок. – Почитай на досуге. Это про нас, про истопников…

Миша вышел на улицу. Серый пасмурный день показался ему солнечным. Увидев отходящий трамвай, он догнал его и на ходу вскочил на подножку. Трамвай шел мимо Нижней Масловки. Миша поднялся в мастерскую Темлюкова. Дверь оказалась заперта.

Павшин написал Константину Ивановичу записку и прикрепил на дверь. Затем уселся на ступеньку перед мастерской и прочитал стихотворение Олега, что тот сунул ему на прощание. На ученическом листке твердыми печатными буквами подпольный поэт вывел:

Я истопник и туши ваши грею,

Чтоб вы заснули в чистеньком тепле,

От сажи и от копоти зверея,

Поддерживаю я огонь в котле.

В подполье мне приходится стараться,

Кидая в топку черный уголек,

Вам черти по ночам с моим лицом не снятся,

Они придут и спросят свой оброк.

За то, что вам мила полусвобода,

За то, что стережете свой обман,

За то, что нету Бога у народа,

За то, что к миру перекрыли кран.

Павшин дочитал и вприпрыжку понесся вниз по лестнице, повторяя про себя: «Я истопник и туши ваши грею…»

5

Шура впервые проснулась не от криков матюхинских петухов, а от дребезжания московского трамвая.

Солнце вовсю лупило в потолочное окно, заливая мастерскую лучами непривычного верхнего света. Темлюков постель покинул. Шура обнаружила его в ванной, когда пошла умываться. Константин Иванович мочил под душем бумагу, натянутую на подрамник.

– Чего это ты бумагу купаешь? – удивилась девушка.

– Ватман мочу. Акварель с тебя решил написать, – ответил Темлюков, трогая влажную бумагу ладонью.

– Опять сидеть? Нет уж, дудки. Я первый день в Москве, и ты меня в город поведешь. Хочу на Кремль смотреть, по Красной площади протопать. А вечером хочу в театр. В Большой хочу. Я в Большом в жизни не была. А с меня еще нарисуешься, время будет.

Темлюков вздохнул и, поставив подрамник с бумагой на стеллаж, позвонил Соломону Берталю. Тот оформил несколько постановок в Большом театре и имел возможность помочь с билетами. В Большом давали Сусанина, а на сцене Дворца съездов гастролировал зарубежный балетный коллектив. Берталь посоветовал балет.

– Договорился. Вечером поведу тебя на балет аж в самый Кремль, поэтому днем мы туда не пойдем.

А Москву я тебе покажу. Мою Москву, которую, люблю и знаю.

– А в чем же мне в театр идти? У меня ни платья, ни туфель таких нет. Позориться неохота, – пожаловалась Шура.

– Пока гулять будем, все и купим, – ответил Темлюков и полез в свой рюкзак, где в банковских упаковках валялись тысячные пачки клыковского гонорара. Девушка побежала доумываться, и через полчаса они, миновав гостиницу «Советскую» и перейдя мост у Белорусского вокзала, очутились на улице Горького. Шура крепко держала Темлюкова под руку и, стараясь ступать красиво, разглядывала все вокруг. Более всего ее притягивали витрины, что тянулись бесконечными стеклами вдоль тротуара. Но, зайдя внутрь, она терялась и не знала, что выбрать.

Платьев висело много, но когда продавщица снимала их с вешалки и протягивала Шуре, та примерять их отказывалась. На советский ширпотреб она насмотрелась в Воскресенском.

– Кость, помоги выбрать, – попросила девушка.

Темлюков терпеть не мог магазины, и разборчивость Шуры его начала раздражать.

– Знаешь, я тут тебе не советчик. За дамской модой не слежу.

Потом, что-то сообразив, взял Шуру за руку и быстро вытащил из магазина:

– Сейчас нам помогут.

В Доме моделей возле Пушкинской площади работала знакомая Темлюкова Вера Седлецкая. Прекрасный художник-модельер с большим вкусом. Вера оказалась на месте. Оглядев Шуру с ног до головы, как цыган оглядывает лошадь, Вера пригласила их на второй этаж.

– Деньги-то у тебя есть? – спросила она Темлюкова.

– Сегодня я богат, как персидский шах, – ответил Константин Иванович.

Подмигнув Темлюкову, Вера куда-то скрылась и минут через десять вернулась с кипой разноцветных платьев.

– Раздевайся, – приказала она Шуре.

– Прямо здесь? – не поняла девушка.