Расстрелять!, стр. 31

В промежутках между романсами и стихами Фома был склонен к импровизации, то есть мог выкинуть нечто такое, за что его уже двадцать пять лет держали на «железе». Фома вышел на пирс тогда, когда с него исчезло начальство. К начальству Фома был холоден. Когда пенсия у вас в кармане, можно исключить лизоблюдство. «Захотят увидеть Фому, – говорил он всегда, – сами слезут».

Жена не встречала его на морском берегу, она ждала его дома, как верная Пенелопа.

Двадцать шестая автономка! Все! Кончилась! (Если вам кто-нибудь когда-нибудь скажет, что за автономки дают ордена, плюньте в него тут же стремительно.)

Солнце, как мы уже говорили, играло в ладушки; в каждом кубометре ощущалась жизнь! море! брызги! ветер! Легкие, чёрт их раздери, работали! Воздух пьянил. В общем, хотелось орать и жить!

«Ура!» – заорал про себя Фома, да так громко, что то, что смогло из него вырваться, посрывало бакланов с ракетной палубы. Фому распирало, он чувствовал, что его понесло; где-то внутри, наливаясь, шевелилась, назревала импровизация; вот-вот лопнет, прорвется, а лучше сказать – взвизгнув, брызнет весёлым соком. Подводники ведь игривы как дети!

Импровизация на флоте – это когда ты и сам не знаешь, что ты сейчас совершишь и куда ты, взвизгнув, брызнешь.

Фома вошёл в толпу офицеров, где обсуждался вопрос, может ли подводник после автономки хоть что-нибудь или не может.

– За ящик коньяка, – сказал Фома, наставнически выставив палец, – я могу всё. Могу даже присесть сейчас двести раз.

Договорились тут же.

– Раз! Два! Три! – считали офицеры, сгрудившись в кучу. Внутри кучи приседал Фома.

Он присел сто девяносто девять раз. На двухсотом он упал. Улыбку и ноги свело судорогой.

Так его вместе с судорогой и погрузили на «скорую помощь». Лежал он на спине и смотрел в небо, где плыли караваны облаков, и ноги его, поджатые к груди, застыли – разведенные, как у старого жареного петуха.

Домой его внесли ногами вперёд, прикрыв для приличия простынкой.

– Хос-с-по-ди! – обомлела жена. – Что с тобой сделали?!

– Леночка! – закричал он исключительно для жены жизнерадостно и замахал приветственно рукой между ног. – Привет! Все нормально!

Человек-веха

Фома грелся на солнышке. Только что закончился проворот оружия и технических средств, и народ выполз покурить, подышать. Вот марево! Градусов тридцать, не меньше. В такую погоду где-нибудь на юге купаются и загорают разные сволочи, а здесь вода восемь градусов, не очень-то окунешься, все-таки Баренцево море.

Я вам уже рассказывал про Фому. Он командир БЧ-5 нашего стратегического чудовища. Помните, как он приседал двести раз, а потом его унесли под простынкой? Ну так вот: на флоте есть «люди-табуреты», «люди-вешалки» и «люди-вехи». На «табуреты» можно сесть, на «вешалку» все навесить, а «люди-вехи» – это местные достопримечательности. Их просто нельзя не знать, если вы служите в нашей базе.

Фома – это человек-веха. О его выходках легенды ходят.

На отчетно-выборном собрании, где присутствовал сам ЧВС – наш любимый начпо флотилии, в самом конце, когда все уже осоловели и прозвучало: «У кого есть предложения, замечания по ходу ведения собрания?», – раздался бодрый голос Фомы:

– У меня есть предложение. Предлагаю всем дружненько встать и спеть Интернационал!

– Что это такое? – сказал тогда ЧВС. – Что это за демонстрация?

– Если вы не знаете, – наклонился к нему Фома, – я вам буду подсказывать.

Однажды Фома шел в штаб, а штаб дивизии помещался на ПКЗ. Рядом с Фомой, полностью его игнорируя в силу своего положения, шел наш новый начло дивизии капитан второго ранга Мокрицын, со связями в ГлавПУРе, высокий, гордый Мокрицын, больше всех наполненный ответственностью за судьбы Родины. У него даже взгляд был потусторонний.

Вахтенный у трапа пропустил Фому и не пропустил начпо:

– А я вас не знаю.

– Что это такое?! – возмутился начпо. – Я – начпо! Что вы себе позволяете?! Где ваши начальники?!

– Вот этого капдва я знаю, – не сдавался вахтенный, – а вас – нет!

Фома тогда вернулся и сказал начпо Мокрицыну, акцентируя его внимание на каждом слове:

– Нужно ходить в народ! И тогда народ будет тебя знать!

Потом Фому долго таскали, заслушивали, но, поскольку он уже давно дослужился до «мягкого вагона» – до капдва, разумеется, – и никого не боялся, то ничего ему особенного и не сделали.

А как-то в отпуске Фома очутился в Прибалтике. Знаете, раньше были такие машинки, инерционные, они сигары сворачивали (со страшным грохотом), а деньги нам в отпуск выдают новенькими купюрами. Фома где-то добыл такую машинку и вложил в неё пачку десяток. Повернешь ручку – тра-та-та, – и выскочит десятка.

С этой машинкой Фома явился в ресторан. Поел со вкусом.

– Сколько с меня?

– Двадцать один рубль.

Фома открыл портфель, поставил на стол машинку и повернул ручку – тра-та-та, – и перед остолбеневшим официантом вылетела десятка. Полежала-полежала под его остановившимся взглядом и развернулась. Тра-та-та – вылетела ещё одна.

– Ещё хочешь? – спросил Фома. Очумевший официант закрутил головой.

– И эти заберите, – осторожненько подвинул Фоме его десятки, сказал: «Я сейчас» – и пропал.

Фома собрал десятки, сложил машинку в портфель и совсем уже собирался смыться, как тут его взяла милиция.

Милиция оттащила Фому в отделение!

– Ну-ка, – расположилась милиция поудобней, – покажи фокус.

– Пожалуйста, – Фома крутанул аппарат – тра-тата! – и вылетела десятка. Милиция смотрела как завороженная. Они следили за полетом десятки, как умные спаниели за полетом утки. Тра-та-та – вылетела ещё одна. Милицейский столбняк не проходил. Тра-та-та – получите.

– А можно, я попробую? – спросил наконец один из милиционеров.

– Пожалуйста.

– Тра-та-та.

Тренировались долго. Весь стол забросали десятками. Милиция пребывала в небывалом отупении. Замкнуло их. Все крутили и крутили, наклонившись вперёд с напряженными лицами.

Фоме тогда объявили выговор за издевательство над советской милицией.

По-прежнему припекало. Рядом с Фомой бухнулись офицеры.

– Сейчас искупаться бы!

– А кто тебя держит – ныряй!

– Не-е, ребята, восемь градусов – это сдохнуть можно.

– За ящик коньяка, – сказал Фома, – плыву в чем есть с кормы в нос.

Тут же договорились, и Фома как был, так и сиганул в ледяную воду.

Он проплыл от кормы до носа, а потом влез по шторм-трапу. С него лило ручьями.

И тут его увидел командующий. Он прибыл на соседний корабль и наткнулся на Фому.

Поймав взгляд адмирала и очнувшись неизмеримо раньше, Фома заговорил быстро, громко, с возмущением:

– И все самому приходится, товарищ адмирал, вот посмотрите, все самому!

Это все, что он сказал. Возмущение было очень натуральное. Возмущаясь, он исчез в люке.

Командующий так и остался в изумлении, не приходя в себя. Он так и не понял, чего же «приходится» Фоме «самому».

– Он что, у вас всегда такой? – спросил командующий у командира Фомы, который через какое-то время оказался с ним рядом.

– Да, товарищ командующий, – скривился командир, – слегка того.

И покрутил у виска.

Не может быть

Лодка была вылизана и покрашена; на трап натянули лучшую парусину, под ноги боцмана положили новые маты, а у верхнего рубочного люка главный боцман «окончательно оволосел» – обернул новый мат разовой простынью, после чего проход через него запретили.

Лодка ожидала маршала с инспекцией, и в этом деле она была не одинока: несколько таких же подводных чудовищ привели в такой же невероятный вид, разукрасив их, как потемкинские деревни.

Инспектором был маршал со странной фамилией Держибабу. О нём ходили легенды и предания. Поскольку он был от Министра Обороны, он мог на флоте выкинуть любой фокус, любое коленце, мог потребовать что угодно и как угодно и размазать мог по всему земному шару.