Это я – Эдичка, стр. 52

Черт его знает, Розанн сказала потом, что несмотря на ее горе, она уже хочет подыскать себе богатого мужика. Видишь, богатого, подчеркнула Розанн, это не то что я. Розанн, видимо, очень гордилась своей как бы нерасчетливостью. Черт ее знает, эту Фрэнсис, но она мне нравилась, у нас мог бы быть роман, отчего нет, возможно только, что она вблизи оказалась бы не такой интересной, и стала бы меня чем-то раздражать. Не думаю, чтоб так, как Розанн, эта раздражала меня уже всем.

Она работала над диссертацией, писала об украинском социологе и юристе Б***. Я считал и считаю, что подобные диссертации никому на хуй не нужны, кроме тех, кто их защищает, о чем я со всей бесцеремонностью еще в первые дни нашего знакомства и заявил Розанн, на что она и обиделась. Она носилась со своей диссертацией, но делала ее медленно, и больше, на мой взгляд, пиздела по телефону, чем писала диссертацию. Тем не менее, она всегда говорила о своей работе, упоминала, что она работает, и кто не знал ее мог бы подумать, что она очень деловой человек. Вообще пожив здесь, я убедился, что люди здесь работают часто не больше, а меньше, чем в России, но очень любят говорить о своей работе, и о том как много они работают. В СССР же наоборот: нация считает себя традиционно неделовой нацией, а реально многие вкалывают куда больше и результативнее господ американцев. Может, я несправедлив, я конечно же несправедлив, и не хочу быть справедливым, я сказал об этом Розанн, сказал, что вы – американцы – очень любите совать всем в нос свою работу и свою занятость. Розанн обиделась за американский народ и за свою диссертацию, но это было так.

Если я мог написать за утренние часы, с 8 до 12 или до 1 часа дня от пяти до десяти страниц в среднем, она едва ли вытягивала две, как она говорила. Я писал свои статьи в «Русское Дело», когда там работал, за два-три часа, и напечатал их за полгода больше двадцати. Она – сейчас уже осень – до сих пор не может написать по просьбе того же Чарльза из «Вилледж Войс» статью-пояснение к нашему с Александром открытому письму редактору «Нью Йорк Таймз». Нужно делать хорошо, говорит она, не нужно спешить, и не делает ничего. А ведь мы с ней одинаково больны, я, пожалуй, больше.

Я перестал с ней делать любовь, не знаю, как она к этому отнеслась, она не перестала мне звонить, нет, она считает меня своим другом, и мне неудобно сказать ей, что это не так. У меня никого нет, я не могу повернуться, плюнуть и уйти. Более того, я начинаю думать, что она единственный человек, которому я зачем-то нужен. Бывало уже несколько раз, когда она звонила мне в очень тяжелые для меня минуты, вот видите, я нужен только сумасшедшей, она сама говорит о себе: «Я параноична». На стене в кабинете у нее висит изречение Бакунина: «Я до тех пор буду оставаться импасэбл персон, пока все пасэбл персон не перестанут быть таковыми». Это изречение – плакат – остаток ее бурной молодости, участия в борьбе против вьетнамской войны, преподавания в колледже, студенческих митингов и маленьких левых газет.

Волею случая она действительно импасэбл персон в этом мире, но в какой же степени я тогда импасэбл персон, а? Уж я тогда чудовищно невозможная личность. Я был невозможной личностью даже там, в стране, породившей в свое время Бакунина, тут мое невхождение в систему только ярче, резче и формы более отвратительны.

Эх, еб твою мать! Как-то у Розанны собрались гости. Меня она попросила придти чуть позже, будто я зашел случайно. Вся компания сидела на террасе, когда я ввалился. Был здесь ее новый любовник Джо, друг Джо – хвастливый фотограф с женой – и какой-то немец, которого Розанн, говорящая по-немецки свободно – это язык ее детства, – подобрала на улице.

Джо был простецкого вида парень в красной рубашке. Говорил он очень быстро и как-то резковато. Я подумал, что он, может быть, сидел в тюрьме, какой-то был на нем отпечаток. То же самое я наблюдал в СССР на Даниэле, ну, вы наверное слышали – процесс Даниэля и Синявского. Так вот я как-то наблюдал пьяного Даниэля. Он, просидевший в тюрьме шесть лет, напившись, стал похож на пьяного уголовника. Не потому, что он себя плохо как-то вел, нет, он был только пьян, никого не обижал, ни к кому не приставал, но лицо его, манеры, то, как он жестикулировал, все складки тела делали его пьяным уголовником. Таким был и Джо в этот вечер – пьяным уголовником он мне показался. Так и оказалось в действительности – через некоторое время мне позвонила Розанн и сказала, что Джо признался ей, что он сидел в тюрьме за торговлю «драгс» – наркотиками. Я был горд своей проницательностью, хотя весь мир живет по одним законам, и ничего удивительного нет, что я, которому уже было тридцать, знаю эти законы.

Розанн ебалась с Джо; если бы по мне пробежала хоть искорка недовольства этим фактом, – ни хуя подобного, я был рад за нее, что ее кто-то ебет. Хорошо, что ебет, почему нет? Сейчас она устала как будто от Джо и рассталась с ним, она не захотела поехать с ним вместе на уикэнд. «Он будет меня волновать», – так сказала она. Она не хочет волноваться, на хуй ей чужие проблемы. К тому же он все время пьет. Он скульптор, этот Джо, может, мне когда-то еще придется увидеть его скульптуры, он имел в голове какие-то достаточно безумные прожекты показа своих слайдов на поверхность мирового торгового центра в Даун-тауне, вот не знаю только, первого или второго центра.

Я совсем не отталкивался от них, внимательно слушал беседу, но мне было неинтересно с ними сидеть. Они ни о чем не спорили, ни на чем не заострялись, обходили острые места, смеялись без видимой причины, вся беседа складывалась из маленьких анекдотиков, из мелких крупинок, смешных случаев, или смешных слов. Я затрудняюсь сказать, неинтересны мне были только они, «американцы», или мне вообще неинтересны стали люди, я думаю, вообще стали они Эдичке неинтересны, такие люди, которые только для себя, о себе, к себе. Еще более, чем американцы, неинтересны мне русские. Хуевые мои дела, в смысле плохие.

Розанн ясна мне как Божий день, и своей определенностью она меня раздражает. Как видите, я не могу даже употреблять ее как женщину, даже это я не могу себя заставить сделать.

Иногда я как бы даже горжусь своей пресыщенностью и тем, что я спокойно могу не воспользоваться сладкой пиздой. Это обстоятельство, порожденное, конечно, моей трагедией, отделяет меня от гребущих к себе, любящих себя, живущих для себя. Если бы я знал, что я нужен Розанн, что я могу ее спасти, помочь, сделать другой, я бы отдал себя, в сущности, мне все равно сейчас, куда себя бросить, только бы без остатка отдать. Но я ей не помогу уже, и никто не поможет.

Мы все дальше расходимся с ней, случайные знакомые, встретившиеся несколько раз на ее желтых простынях. Эдичка уносит с собой только легкий ветерок с

Хадсон-ривер, огни Нью-Джерзи на том берегу и пьесу Дебюсси, которую она играла.

10. Леопольд Сенгор и Бэнжамэн

Это было во времена Розанны.

Утром я шел по Парк-авеню и считал плиты. Сто семь, сто восемь, сто девять… Какого черта, думал я лениво, все они живут, спариваются, косо отметил столкновение двух машин на повороте… живут, и она живет и уединяется в комнатах, и соединяется с мужчинами, обворачиваясь вокруг их волосатых ног своими сладостными ногами… живут… Мысли текли вяло, потом совсем пропали.

Ничего, кроме нескольких мелких мыслишек о хорошо выполненных и окованных мелким резным железом дырах в тротуаре. Символ американской цивилизации – блестящее мелкое железо с резными литерами.

Фонтаны не работают. Человек сидит и читает газету. Утро уикэнда. Лениво. А я уже сходил и отправил письмо моему издателю в Париж. Эдичка, мудак, последняя грязь с ньюйоркских тротуаров – вы имеете издателя? – Угу, имею. Он издает моего «национального героя» по-русски. Великое произведение – памятник великой русской ошибке. – Что, издатель неужели вашу книгу, Эдичка, издает? – Нет, к сожалению, не отдельной книгой, мое произведение входит в альманах… Альманах… это хуже…