Торжество метафизики, стр. 36

Юрка кивает.

— А что, Юр, старых зэковских песен нет? Я бы сейчас «Магадан» послушал, — говорю я.

— Старых нет. Это все новые исполнители.

Юрка отпивает два глотка и передает чашку мне. Я — Мишке.

— А чё за «Магадан», Эдуард? — спрашивает Мишка.

— Старая зэковская. Очень мощные и слова, и мелодия. — Я откашливаюсь и тихо, наклонившись к клеенке стола, напеваю:

Я помню тот Ванинский порт
И вид пароходов угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные, мрачные трюмы.
От качки стонали зэка,
Кипела стихия морская,
Пред нами вставал Магадан,
Столица Колымского края,
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудом планеты,
Сойдешь поневоле с ума,
Оттуда возврата уж нету…

— Забыл дальше. Раньше зэковские песни суровее были. — Я замолкаю…

И все молчат. Антон сидит на самом уютном месте в углу, почти под музыкальным агрегатом. Тоже задумался.

— Когда выйду, пойду в кабак, сяду в углу и закажу «Магадан». И буду водку пить и вспоминать всех, кого я встретил в тюрьмах и в лагере… Пить буду, пока не напьюсь.

— Нет, я пить не стану, — задумчиво говорит Юрка.

Он, судя по лицу, быстро заглянул в будущее, в 2007 год, когда ему освобождаться, взвесил все за и против. Представил себе первые свои шаги на свободе, начиная от ворот колонии…

Мы молчим. Редкий тихий вечер выдался. В пищёвке шесть столов, накрытых клеенкой, один из них для обиженных. В этом смысле им даже хорошо. У нас на пять столов — восемьдесят с лишним человек, у них один на девятерых. Пищёвка — комната метров двадцать квадратных. Вдоль одной короткой стены у самой двери — железные шкафчики с дверцами, но без ключей. Каждая металлическая дыра шкафчика служит троим приблизительно зэкам. В шкафах наши чашки и кружки. Немного чая, немного конфет. Ложки наши. Лишнего держать в шкафу не полагается. Лишнее в холодильнике, он стоит в углу у противоположной короткой стены, там можно хранить еду в банках или плошках, следует только вложить бумажку с фамилией, кому принадлежит. Непортящиеся продукты — как то чай, конфеты — нужно хранить в баулах. По мере использования небольших количеств из шкафчика вынимаешь из баула продукты и переводишь в шкафчик.

Наша пищёвка вылизанная и ухоженная. Все после себя вытирают клеенку специальными тряпками, да еще двухразовую уборку в день производят дежурные по пищёвке. Евроремонт! Блеск! Красота! Несколько портретов мясистых девушек в шляпках и без и несколько рисунков, изображающих агрессивных животных: барсов и леопардов. Все рисунки принадлежат гению некоего А. Иванова, о котором мы, не его современники, ничего не знаем. Был такой, отсидел свой срок, вышел, а рисунки висят в рамочках под стеклом, числом пять штук. Я не раз размышлял о выборе художником объектов: ну, ясно, что девичье мясо — дефицит в местах отбытия наказания, но леопарды и барсы? А это зэковская агрессивность, забитая и униженная, их мужская гордость и сила воплотились в больших животных, в их клыках и когтях, ушах, прижатых к черепу, и бьющем по снегу хвосте. В суженных глазах злоба и месть. Я тоже леопард. И Мишка леопард, и Юрка леопард. Все мы леопарды. Пусть нас и загнали за решетки, за контрольно-следовую полосу.

Пищёвка — тоже дело рук Антона. Сейчас-то ему уже все равно, восемь месяцев осталось, а может, и раньше уйдет домой, но он годами все доставал. И большой холодильник, и музыкальный центр с колонками, со всеми стрелками, бьющимися и мечущимися по желтым шкалам, и краску для окон, и светлые обои с золотым тиснением. Лучшие во всем лагере.

— Не хочешь покурить, Эдуард? — спрашивает Антон, проходя мимо меня.

Он знает, что я не курю, но я знаю, что он хочет поговорить со мной. Наедине. Выходим, надеваем туфли и кепи. На улице чуть заголубел вечер.

— Ну что, отпустят тебя в понедельник, как думаешь, Эдуард?

— Уф, должны бы вроде. Если прокуратура не обжалует.

— Ты хорошо держишься, скажу я тебе. Тут у нас люди начинали за год готовиться к освобождению. А ты вроде и не переживаешь. Не дергаешься.

— Да переживаю, конечно. Виду не подаю, тем более что от прокуратуры многое зависит. Захотят подать протест — и тогда сиди до следующего суда. И еще неизвестно, что новый суд решит. Другой судья будет. Я на всякий случай рассчитываю на худшее, вдруг прокуратура протест…

— А я тебе признаюсь, Эдуард, боюсь выходить. Как там будет, что будет? Я сел малолеткой, восемнадцати не было, а уже двадцать пять, у меня вся взрослая жизнь здесь прошла, здесь я сформировался. Здесь я все знаю, в землю меня закопай — выживу. А там я ничего не знаю, а? Как себя вести, что делать. Там же другое все…

— Да… — говорю я и замолкаю. Оцениваю это удивительное по честности признание. Наш сверхчеловек, один из самых сильных зэка колонии, признался, что страшится воли. Ну и в самом деле он ведь должен ее страшиться.

Он курит. Русский расшлёпаный нос с веснушками и темные, трагические азербайджанские, то есть турецкие, глаза.

— Я здесь такого навидался, Эдуард. Как людей просто забивали, как опускали по приказу администрации. Ты этого всего не увидел, тебе не покажут, от тебя спрятали, прячут это, а меня не стеснялись, не боялись. Я весь их путь прошел, я такого мог бы нарассказать. Но я никогда этого не сделаю… — Он молчит. — У меня, как ты понимаешь, Эдуард, самое низкое представление о людях, потому что я их навидался, на меня лучшие друзья докладные писали, офицеры мне их показывали. И вот я выйду с представлением о человечестве как о банде предателей и дрожащих трусов и буду с ними в одном транспорте разъезжать. Зная, как их каждого можно заставить заговорить, зная, как конкретно к этому приступить… Администрация думает, что они меня сломали. Они не верили, не верили и поверили. Нет, Эдуард, я сознательно сделал вид, что я с ними, что я подчинился. Так было умнее поступить, чем противостоять и, в конце концов, сломаться. Я тебе говорю, здесь всех ломают, а когда не ломается человек, его просто опускают. И дают всем знать, что его опустили.

— Да, — сказал я, — в красной зоне?!

— Именно в красной. Сюда и привозят, чтобы ломать.

— Ну а я?

— Ты особое дело. Неприкасаемый. Тебя тронь, на весь мир шуму будет. За тебя пресса, СМИ, телевидение, твои писатели. Я ж говорю, ты неприкасаемый. Ходишь, а от тебя только все прячут. Потом ты себя умно повел, не стал из-за пустяков с ними лаяться…

Никто непрост здесь, думаю я, взвешивая слова Антона. Никто. Вот взяли пацана, а пацан оказался умным, и из горячего юного преступника, убийцы сделался вожаком масс. И что еще из него будет. Как он будет на воле, там же нужно тоже подчиняться. А как ему, волку, психологически натренированному на людей, будет подчиняться тем, кто ниже его по всем показателям. Специальности у него нет. Точнее, есть, он психолог человеческих душ, по одному взмаху ресниц определяющий степень трусости или опасности появившегося перед ним человека. А кому нужны люди такой профессии? Он сатанинский психолог несвободы. Будет волком садиться в общественный транспорт, сверлить глазами затылки. Боевая машина ненависти.

Он покурил еще, и мы ушли в отряд. Там уже все стояли у своих коек в трусах. Значит, было уже больше 21.30. Разделся и я. Присел в проходе на корточках рядом с Акопяном. И тот затараторил об РПГ и минометах. Потом нам прорычали отбой, и я ушел под одеяло.

XXXIII

О том, что прокурор Шип подал протест против решения суда о моем условно-досрочном освобождении, мне сообщил дядя Толя Фефелов. Он услышал об этом вечером по телевизору. НТВ сказало. А мне он сообщил об этом на следующее утро.