По тюрьмам, стр. 26

Паша высказал мне однажды и повторил затем в последние часы моего пребывания на двойке: «Эдуард Вениаминович, по своим параметрам Вы как вор в законе старого образца».

Очевидно, лицо мое изобразило такую степень иронического неверия, что Паша даже поднял руки, призывая в свидетели то ли небеса, то ли потолок камеры № 39. «Судите сами. У Вас нет ни семьи, ни детей. Нет имущества. Нет постоянного места жительства. Нет никаких сбережений. Нет даже прописки. Кроме этого, Вы, Эдуард Вениаминович, мудрый человек. Я бы лично предложил Вас короновать».

Я посмотрел на Рыбкина строго. «Павел Владимирович, не кощунствуйте», — сказал я. Я заявил, что не смогу стать вором в законе прежде всего потому, что имею «косяк» по линии морали. Написал несколько аморальных книг. Где имеются нестандартные сцены.

«Да хуйня это все, Эдуард Вениаминович, — сказал Паша. — Вон Отарий Квантришвили сидел за изнасилование, а вором в законе стал. Сейчас другие нравы…»

Часть Паши осталась скрытой для меня, как айсберг. Понятно, что он недаром попадал десяток раз в тюрьму за преступления, которые не удавалось доказать. Очевидно, что Паша живет рядом с преступлениями, как, живя в лесу, живут рядом с деревьями. Жаль, что я не посидел дольше с русским чудаком Пашей Рыбкиным. Когда ключник открывал мне двери, Паша обычно стоял там на лавке, босиком, улыбаясь всем личиком парубка-неандертальца. «Добро пожаловать, Эдуард Вениаминович!» Если же он не говорил: «Добро пожаловать!», то выглядел именно так, что «добро пожаловать!» Я считаю Пашу странным и потому приятным молодым человеком. Думаю, и Паша расценивает меня как чрезвычайно странного персонажа.

Паша согласился со мной, когда я сообщил ему, что существует еще один мир, более высокий. Метафизический. И что я большей частью живу в том, метафизическом, мире. Несколько раз мы с Пашей беседовали о метафизическом, трансцендентном мире.

ГЛАВА 18

Кормили на двойке плохо. Утром — каша, утопленная в подозрительного происхождения желтом жире. В обед — «щи в солярке» — как я их называл — гнусное пойло и деревянные макароны на второе. Сносных блюд было два: сырая резаная свекла и вареная рыба. Если отделить ее от кости, извлечь из гнусного масла, промыть, а потом заново заправить чуть-чуть постным маслом, то можно употреблять внутрь, представляя, что это рыбный салат.

На третий, кажется, день моего пребывания на двойке со мной встречался начальник изолятора подполковник Магомедов. Я был вызван в тот же кабинет, где меня принимал Шальнов. По совету Прохора я попросил перевести нас в большую камеру, в тюрьме было несколько пустых «рабочек», где только решетка отделяет зэков от коридора. В «рабочке» разрешалось иметь телевизор, потому мы туда и намылились. Магомедов сказал, что решит эту проблему. Помимо этого, я попросил выдавать нам плитку на время приготовления. Прохор посоветовал выпросить у Магомедова разрешение спать днем, но это пожелание Прохора я не озвучил. Еще я попросил выводить нас, обитателей 39-й хаты, на прогулку во двор, а не под крышу. Обыкновенно заключенные второго этажа гуляли в крытых хатах на этом же этаже. Один раз я успел сходить туда с Прохором.

Прогулочная представляла собой мрачноватую цементную клетку с решкой вместо двери. Вверху над головой — также решетка, а над ней высоко — стропила крыши тюрьмы. Я пробежал тогда 1530 шагов, а Прохор сделал свои упражнения по дзюдо. Подошел soldaten, охранявший нас, закурил сигарету и выпустил клуб дыма нам в прогулочную клетку. «Гондон!» — промычал Прохор. Этот солдат был его личный враг, Прохор поведал мне об этом еще до выхода на прогулку.

Магомедов выполнил единственную мою просьбу — повелел водить нас, обитателей 39-й, не под крышу, а в реальный снежный двор под серое небо города Энгельса. С Пашей Рыбкиным нас выводили гулять во двор, спускали на первый этаж и мимо душевых — в дверь. Прогулочный дворик выстроен из бетонных плит. Он чуть больше лефортовского, но вдвое меньше двориков на третьяке. Одна длинная стена дворика срезана на высоте чуть ниже плеч и заменена решеткой. Посему есть и боковой обзор. Просматривается пространство шагов в десять — оснеженный дворик двойки. Просматривается охраняющий нас белобрысый soldaten с собакой Малыш, а также видна дверь, откуда нас выводили на прогулку. Просматривается шнырь с лопатой. Он, пыхтя, отбрасывает снег. Вот вышел завхоз Мишка Макеев. Он спросил, доволен ли я старыми советскими книгами, принесенными им вчера. Я сказал, что доволен, но статья Ленина «Государство и революция» поступила без начала и конца, зэки выдрали страницы для своих нужд. Вполне человечная получалась прогулка. Павел делал свои упражнения, я бегал. Очки я положил в трубу.

Справедливости ради следует сказать, что я видел, что двойка делает усилия, чтобы быть ко мне лично человечнее. Меня старались вывести на суд-допрос и прошмонать последним, чтобы мне не ждать унизительно, сидя на корточках, руки на затылке, носом в стену. В автозэк меня сажали первым. Однако сам режим фашистский, направлен на подавление, так что их старания мало что меняли.

Я размышлял о причине моего перевода на двойку. Возможных причин я насчитал три. Первая: меня решили попугать, чтобы жизнь медом не казалась. 9 декабря я закончил давать показания, 12 декабря меня перевели. Вторая причина: 11 декабря я дал интервью НТВ по поводу Дня Конституции, заявил, что встретил в решке человека, которого пытали электротоком, подключив ток к наручникам. Третья причина: решил, что меня убрали с третьяка, чтоб я не общался с зэками. Администрация пришла к выводу, что я достаточно разложил обитателей третьяка своими свободомыслящими разговорами на сборке. Сейчас я склоняюсь к тому, что причиной моего перевода явилось интервью НТВ. В наказание с безрежимного третьяка меня загнали на строгий режим.

В двойке я ни с кем не познакомился, кроме сокамерников Прохора и Паши. Отныне меня возили только в боксе и никогда не сажали в общак. Сидя в боксе, я, впрочем, не унывал и стал напевать песню Лешки Хвостенко и Анри Волохонского. Я поминал их добрым словом: хрипатого Алешку, живущего в тихом Париже, и экзотического Анри, он где-то в Израиле. Кстати, эту песню пел после них БГ — Гребенщиков, и общественность неверно приписала эту сладостную небесную мелодию БГ. Нет, авторы Хвост и Анри. Спасибо им, потому что мелодия скрашивала мою автозэковскую тьму. Вот она:

Под небом голубым, есть город золотой
С широкими воротами, с высокою стеной.
А в городе том сад, все травы да цветы.
Гуляют там животные невиданной красы…
Тебя там встретит огнегривый лев
И юный вол, исполненный очей,
С ними золотой орел небесный,
Чей так светел взор неза-бы-ва-емый…
Ла-ла-ла-ла и так далее…

Эту барочную музыку, я ее распевал в пугачевском тулупчике, сидя в железном ящике автозэка…

Я давно убедился, что я человек необычный, и потому к распеванию подобной песни в автозэке отнесся со спокойным удовольствием. Причудливые повороты мелодии услаждали мой слух. И вносили немного изящного в жизнь порядочного человека. А в хате меня ждал святой Паша Рыбкин.

24 декабря нас везли из областного суда тяжело и долго. По дороге подобрали множество заключенных из других судов и из ИВС на Соколиной горе, куда свозят заключенных для допросов их следователями. В конце концов, нас скопилось столько, что в боксы нас загнали по двое. Я висел над пацаном по имени Саня, голова у меня была подвернута, как у гуся, а выпрямить ее я не мог ввиду недостатка пространства, бокс был короче меня на голову. Пять круглых дырок не пропускали в бокс достаточно воздуха для двоих. Потому, лишенный кислорода, когда мы, наконец, приехали, я чуть не выпал из бокса. Голову мою, перенесшую четыре сотрясения мозга и контузии, бедную мою голову повело, и меня шатнуло, когда я выскочил из автобуса.