Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?, стр. 58

Стало легче. Но не намного. Что же выходит? Ни Сорокина, ни Денисова, ни Ольгунчика у нее, у Лены, теперь не будет? Только из-за того, что не удержалась и все рассказала Ольгунчику? Стоп! Почему та и Денисов должны были хранить ее тайну? С какой такой радости? Каждый из них — не шкаф и не музей, как пелось когда-то в одной детской песенке. Это ее, Лену, Слава просил ничего не говорить. Ее! Значит, она одна во всем и виновата. Никто ничего никому не должен. Ведь знала, что не в характере Ольгунчика что-то от кого-то скрывать! Она простосердечна, как голубь. Но не мудра, как змея. И всякие тайны мадридского двора, какие-то недомолвки, какие-то расчеты — не для нее. В чем же ее можно винить? В том, что она такая? Или в том, что обещала не говорить и нарушила свое обещание? Так Лена тоже обещала Сорокину, что ничего никому не скажет, а уж подруге Оле, раз он так просит, тем более. Значит, что мы имеем? Если кто и виноват, то только Лена. А если подумать, ведь и она никого не предала. Да и вообще, что это за слово такое — «предательство»? Обозначаемое им понятие применимо только на войне. А в мирной жизни никто никого не предает. Все просто живут так, как умеют. И спрашивать что-то, что-то требовать можно только с себя.

На следующий день, в обеденный перерыв, все в том же парке, все на той же скамейке, сидели Лена, Ольгунчик и Денисов и откусывали по очереди от одной, теперь уже большой, шоколадки, которую принес папочка.

Евгений Иванович увлеченно рассказывал об одном замечательном художнике, который недавно умер и завещал городу все свои картины. А они, между прочим, стоят огромных денег. В Германии, например, их купили бы с огромным удовольствием.

Денисов увлеченно рассказывал. А Лена с Ольгунчиком увлеченно слушали.

ЛЕТО

Над простором полей -

Ничем к земле не привязан -

Жаворонок звенит.

Басе

1

Сон был неглубоким, непонятным, держал сознание где-то близко к реальности, черной и вязкой, которая, как болото, глухо и настойчиво затягивала в себя.

Когда стало совершенно невыносимо, темнота вдруг распалась на рваные куски — и они разлетелись в стороны, уступая место множеству зажженных свечей.

Было неясно, на чем и как эти свечи держатся, — только маленькие вытянутые купола пламени и стекающие в никуда тяжелые капли расплавленного воска.

И тепло, очень тепло от сотен беспокойно подрагивающих огоньков.

Солнечный свет давно уже заполнил собой Ленину комнату и нагрел стены с обоями невразумительного рисунка и цвета, рамы и полотна северных пейзажей, корешки книг на полках и белого медведя Сашу, дремлющего в кресле.

Солнце согрело и лицо хозяйки комнаты, и ее шею, и руки на подушке, раскинутые над головой.

Лена уже начала понимать, что просыпается. Что ей этого ужасно не хочется. Вспомнила, что лето. Вспомнила, что суббота. Обрадовалась. Будет сейчас валяться с книжкой долго-долго, не умываясь и не завтракая. Мама перебралась на дачу, так что да здравствует свобода!

В тот самый момент, когда Лена обдумывала, что ей с этой самой свободой делать и обмозговывала вариант поездки с Ольгунчиком на пляж (подруга должна была где-нибудь к обеду появиться), позвонил вдруг Сорокин. Услышав его «приветствую!» с какими-то трудноразличимыми, но далеко не приветственными интонациями, Лена усмехнулась: совсем недавно она мечтала пригласить его в гости, как только мама уедет на дачу.

Да, как это ни странно, отношения с Сорокиным, которые, наверное, можно было назвать полуприятельскими, каким-то чудом сохранились. Правда, сводились они в основном к телефонным дискуссиям. Слава звонил через день-два. Зачем? Кто ж его знает. Поговорить. Обо всем и ни о чем. Иногда они, конечно, говорили о литературе. Сорокин называл какие-то имена, передавал через Денисова книжки, писанные в основном в манере интеллектуально-иронического бреда. Нечто — не для всех, а лишь для как бы посвященных. Чаще всего — этакий всепронизывающий, неутомимый стеб. Лена не понимала: чего ради? Не понимала и не принимала. Славик издевался: Леночка, ну не любовные же романы читать!

Изредка Лена (по глупости, наверное) делилась вдруг сокровенным. Потому что иногда Сорокин мог посоветовать что-нибудь дельное. Казалось, он по-настоящему понимает ее. И она теряла бдительность, оставалась такой же искренней, какой была тогда, когда они встречались. И забывала, что Славик, как на поверку оказалось, — из другого теста. Вот взяла — и снова ему как-то про Алешку рассказала. Про барашков вспомнила. Зачем, спрашивается? Видимо, хотелось, чтобы он знал, как она страдает, как ей больно. Видимо, хотелось, чтобы посочувствовал.

— Все это оттого, что тебе хочется быть добренькой, — сказал Слава в следующий разговор, продолжая тему Алешки. — Это псевдолюбовь. Понимаешь? Я очень много об этом думал. Очень много. Он идет к тебе, потому что ты этого хочешь. И так будет всегда. Он знает, что ты кинешься решать все его проблемы. И у него никогда не возникнет чувства ответственности за свою собственную жизнь. До тех пор, пока ты не закроешь перед ним свою дверь. Ты портишь его своей любовью. Это с одной стороны. А с другой, все это от недостатка любви. Тебе хочется, чтоб хотя бы он тебя любил. Вот так-то, Леночка.

Лена потрясенно слушала этот монолог и не находила что сказать. Потом все-таки попыталась:

— Слава, только не надо учить меня жить. Я сама разберусь, что к чему.

— Горды-ы-ня, горды-ы-ня, — протяжно, насмешливо и всезнающе молвил Славик.

— А ты хоть знаешь, что это такое?! — вскипела Лена. — Ты ведь, помнится, некрещеный? Тебе ли об этом говорить, мой дорогой?

Она бросила трубку, вскочила с дивана, заходила по комнате. Очень хотелось плюнуть в лицо нехристю Славику. Это было, конечно, нехорошее желание, нехристианское — это уж точно. Так что с гневом нужно было срочно справиться. Что Лена и сделала через минуту-другую, проговорив несколько раз вслух: «Бог с ним!»

Правда, совсем отключиться тогда от Сорокина (Лена это хорошо помнила) не получилось. Его назидательный тон, его несгибаемая уверенность в том, что Лена все в этой жизни делает неправильно, были ей неприятны и постоянно напоминали о себе неясным ощущением внутреннего дискомфорта и состоянием беспокойного прислушивания. Казалось, что где-то в глубине души какая-то из дальних незапертых дверей постоянно раздражающе постукивает и поскрипывает. И прекратить это почему-то невозможно. И смириться очень тяжело.

«Смириться» — вот главное слово, вспоминала Лена. Но тут же думала, что все-таки было бы неплохо при случае уничтожить Славика какой-нибудь сильной фразой. Одним словом, возлюбить таких ближних, как Сорокин, у Лены так пока и не получалось.

И вот сегодня Сорокин снова позвонил. Дабы продолжить, как он выразился, дискуссию. Потому что Лена ему не чужая и его беспокоит ее жизнь, которую она просто не имеет права расходовать на пьющего соседа, которого они там все вместе с покойной бабушкой избаловали, а он сел им на шею и ножки свесил.

— Я думаю, ты не прав, — попыталась спокойно возразить Лена. — Возможно, когда-то мы все действительно его испортили. Именно любовью. Сейчас этого, кстати, нет. К сожалению. Собственно, я не это хотела сказать. Все ведь достаточно просто. Он приходит за помощью — я в ней не отказываю. Вот и все. Закрыть перед ним дверь… Не могу. И вовсе не потому, что хочу выглядеть доброй или завоевать его любовь. Ведь и ты не отказал бы в помощи, если бы к тебе за нею обратились. Тяжело это, конечно, все. Но такое уж Бог посылает мне испытание. И нужно достойно его выдержать. Достойно. Чтоб остаться человеком, а не умной сволочью с красивыми принципами.

Эти последние слова, наверное, и были той фразой, которой Лене хотелось убить Сорокина.

Сорокин молчал. Лена перевела дыхание и продолжила:

— Знаешь, между нами — пропасть. Ты теоретик, я практик. Пока ты теоретизируешь — я живу. Причем, заметь, своей жизнью. И меньше всего мне приходит в голову выстраивать схемы по поводу чужой. Жизни, я имею в виду. Потому что своя — до краев наполнена. И счастьем…