Вы способны улыбнуться незнакомой собаке?, стр. 36

Но напрасно Лена комплексовала (правда, не слишком сильно) на фоне Буланкина. Для Юрия Петровича с тех пор, как он познакомился с Еленой Турбиной, не существовало более интересного собеседника. Он ей об этом не раз говорил. Она верила, конечно. Но не очень и не всегда. Впрочем, какая разница, какой собеседницей была Лена!

Она могла бы просто молчать. И он бы — тоже. И вот так, молча, они бы и понимали друг друга.

Прогулки Лены по городу сопровождались не только воображаемыми разговорами с Юрой, но и часто — приходящими, как всегда, почти ниоткуда рифмованными строчками, которые Лена, дойдя до работы или до дома, быстро, боясь, что забудет, записывала.

Это было новое и странное состояние, которое впервые, как вы помните, посетило ее пару месяцев назад в поезде, когда она возвращалась из Рязани. И вот теперь оно, это состояние, приходило почти регулярно. Пожалуй, это даже мешало. Отвлекало от главного — публицистики.

Оттачивая перо в своих статьях, Лена любила вертеть простую фразу и так и этак до тех пор, пока она не звучала должным образом; догадывалась, что не все читатели ее понимают, но была уверена, что это только их проблемы — а она, Лена Турбина, прекрасно владеет языком, стилем и еще чем-то таким, чему слово еще не придумали, но что вполне осязаемо и что заставляет многих людей откликаться практически на любой, даже самый маленький, ее материал. А теперь, когда внутри вдруг начинал призывно звучать ритм и когда он, обрастая словами, превращался в строчки, которые не всегда складывались в стихи и не давали покоя, Лена почувствовала вдруг свою беспомощность и здесь, и там, где раньше была ее ниша, занятая, казалось, так прочно.

Почва уплывала из-под ног, Лену куда-то несло. Куда, непонятно. И зачем — тоже непонятно. А главной непонятностью был сам процесс — иногда легкий, иногда невыносимый, но всегда — необъяснимый и волнующий. Ей вспоминались школьные уроки литературы: «Поэт хотел сказать, что…» Смешно. Он сказал то, что услышал. И так, как услышал. Вот и все. Правда, услышанное, конечно, диктуется его сутью, мироощущением — только едва ли все это от него зависит. Он может только в силу своей общей культуры и в силу владения словом понять, стоит ли это отдавать людям.

Сегодня, когда солнце не сумело пробиться сквозь свинцово-тяжелые снеговые тучи и Лена шла домой на обед быстрее обычного, к ней привязалась неизвестно откуда взявшаяся строчка: «Полусон обнаженных берез…» От нее было уже не отделаться. Рифма — ну, «слез», наверное. Жуткая банальность. Но она же не Маяковский.

Кстати, откуда взялись березы? Где они в Полярном? Только — карликовые, которые таким красивым рязанско-есенинским словом «березы» и назвать-то невозможно. Значит, оттуда — из Рязани — и взялись.

Полусон обнаженных берез… Это тоже — в мой старый альбом. Потемневшие ветки — от слез, Черной тушью на голубом.

Черной тушью — и твой силуэт, Затерявшийся вдалеке. И судьбы короткое «нет» Тонкой линией на руке.

Как смириться с тем, что дано? Я захлопну старый альбом. Это было? Было. Давно. Черной тушью на голубом.

Вот такое получилось стихотворение к тому моменту, когда Лена поднялась пешком (лифт, как всегда, не работал) на свой девятый этаж. Сразу же все записала. И стала думать над тем, что получилось. Черный силуэт — это Олег, понятно. Но почему Олег? Ведь последнее время она о нем почти не вспоминала. И все муки-страдания ее были связаны только с железобетонным Буланкиным, который все ходил вокруг да около и никак не мог сказать главного, нужна она ему или нет.

И какое это время года — весна или осень? Все было непонятно. Хотя… Набросок черной тушью это, ясное дело, что-то японское. У Лены на полке — сборник японских трехстиший, и в нем — удивительные рисунки, выполненные черной тушью на розовом фоне. А у нее — черной тушью на голубом. Еще… Где-то еще встречалось что-то такое… Вот. «И словно тушью нарисован в альбоме старом Булонский лес». Это у Ахматовой. Значит, старый альбом — оттуда? Но как же так? Ведь Лена сейчас только вспомнила про Ахматову, когда начала думать, почему в ее воображении появилась черная тушь. Сознательно никакой картины ей изначально не виделось. Была первая строчка, был ритм — а дальше получилось то, что получилось.

Пусть будет, решила Лена. И вечером, когда Юра позвонил, прочитала ему про березы. Он одобрил.

На следующий день после обеденного перерыва Лена читала Буланкину по телефону из своего радиоузла уже новые строчки:

Я заблудилась в синеве, что стала выше,
Синей и ближе, чем в картине Грабаря.
И знаю я, что ты из дома вышел
И пробираешься по лужам февраля.
Спешишь ко мне, чтоб рассказать о главном,
При этом все смешав и рассмешив.
И будет так легко и так забавно
В мечтах менять гроши на барыши.
Но буду слушать только то, что правда.
Ты каламбуров мне не каламбурь.
Мое сегодня мне важней, чем завтра.
Грабарь, февраль, березы и лазурь. 

Это стихотворение, уже более близкое к происходящему, Буланкин подверг суровому анализу, сказав, что луж в феврале на Севере не бывает, во-первых; «каламбуров не каламбурь» — тавтология, во-вторых (а то Лена без него этого не знала!); и, в-третьих, не все знают, кто такой Грабарь.

— Ну ты-то знаешь, кто такой Грабарь? — поинтересовалась Лена.

— Я-то знаю, — ответил Юра. — А народ?

— А народ, между прочим, писал в школе сочинение по его картине. «Февральская лазурь» называется, — отвечала Лена.

— Думаешь, помнят? — засомневался Юра.

— Если бы ты был рядом, я бы тебя укусила. И очень больно, — сказала Лена очень серьезно.

— Так я сейчас приду?! — неожиданно обрадовался Буланкин.

Они целовались в радиоузле до одурения. Пока не зазвонил телефон. Тамара сурово напомнила:

— Лен, ты забыла, тебе к командиру в пятнадцать тридцать?

— Иду-иду, — отозвалась Лена, выскальзывая из Юриных рук и кидаясь к зеркалу красить губы. Вид у нее был — сами понимаете…

Тамара отреагировала моментально:

— Ну, Турбина, ты даешь!

— Что ты имеешь в виду? — Лена смерила ее, сидевшую за столом, от макушки до разложенной по столу груди, холодным и строгим взглядом.

— Да нет, нет, что ты, я так, пошутила, — растерялась, засуетилась и засомневалась во всем Тамара. — Иди быстрей. А то уже два раза спрашивал.

Волков тоже заметил пылающие Ленины щеки.

— С вами все в порядке, Елена Станиславовна?

— Да-да. Просто из цеха шла быстро, боялась опоздать.

— На пять минут все-таки опоздала, — заметил командир, но не сердито заметил, а так, как бы в шутку.

— Простите, ради Бога, Николай Александрович. Исправлюсь.

— Да ладно-ладно, садись. Дела у нас, значит, такие…

12

Набрав номер Буланкина и услышав его голос, Лена без всяких предисловий сообщила:

— Между прочим, завтра День святого Валентина, День влюбленных.

Юре нравилось, когда Лена по телефону вот так, без всякого «здрасте», выдавала что-нибудь этакое. Правда, он не всегда находил быстрый и остроумный ответ, поэтому чаще всего довольно хмыкал в трубку и отвечал: «Привет». Но к сегодняшнему дню он подготовился. Знал, что Лена не выдержит и обязательно напомнит ему про день влюбленных праздник, который неожиданно прибило к нашим берегам стихийной волной перестройки. Но поскольку еще не все знали про католического священника Валентина, Лена наверняка хотела просветить на этот счет Буланкина. А вот и не надо было его просвещать. Он все сам знал и все рассказал. Но пошел еще дальше, сообщив, что в православном мире днем любви считают восьмое июля — день памяти святых Петра и Февронии, которые жили долго, счастливо и умерли в один день.