Откровения Екатерины Медичи, стр. 5

— Не оставляй меня здесь! — прошептала я, и голос мой сорвался.

Альдобринди, однако, отвесил мне поклон и удалился, а монашка схватила меня за плечо.

— Все кончено! — прошипела она. — Твой дядя, папа римский, трусливо укрылся в своей крепости в Орвието, а волки императора между тем вольно рыщут по Риму. Вот что сотворила гордыня вашей семейки — навлекла на наши головы гнев Божий! Ну да на сей раз от расплаты не уйти! Здесь, в этих стенах, ты искупишь все грехи Медичи.

Я посмотрела в ее бесцветное, искаженное злобой лицо, в поблекшие глаза, не ведающие милосердия, и поняла, что видит она сейчас вовсе не меня. Из-за жгучих слез я почти ничего не различала, а монашка поволокла меня мимо призрачной череды фигур в черных рясах, недвижно взиравших на нас с галереи. Протащив по пыльному коридору, она втолкнула меня в глухую, без окон келью, где уже поджидала другая монашка.

Дверь с грохотом захлопнулась. С бесчувственной сноровкой монашка сорвала с меня одежду, и я осталась стоять перед ней, нагая и дрожащая. Затем она вынула что-то из кармана рясы, и я сжалась, разглядев блеск ножниц.

— Станешь сопротивляться, будет только хуже, — предостерегла она, а потом ухватила мою косу и отрезала одним движением.

Каштановая коса вместе с вплетенной в нее розовой лентой упала к моим ногам. Слезы хлынули у меня из глаз, рыдания стиснули горло. Я прикусила губу, не желая выдавать своих чувств, дрожа всем телом, словно стояла босая в снегу, а монашка между тем состригала мои волосы до корней.

Закончив, она набросила на мое продрогшее, покрытое пупырышками тело грубую шерстяную рясу и сунула мне в руки потертую метлу.

— Прибери за собой! — велела она.

Пока я неловко сметала в груду роскошные каштановые завитки, она пристально наблюдала за мной. Управившись с этим делом, я посмотрела ей в глаза: взгляд ее был холоден и безжизнен, словно поле зимой.

Не сказав больше ни слова, монашка вышла и заперла дверь. Я осталась в полной темноте, где пахло плесенью, в стенах шуршали крысы, а жалкие клочья беспощадно остриженных волос щекотали мне ноги.

Той ночью я плакала, пока не заснула.

Каждый день, неделю за неделей меня водили в стылую монастырскую часовню и заставляли часами выстаивать коленопреклоненной на каменном полу, покуда колени не начинали кровоточить. Я принуждена была соблюдать до мелочей суровый распорядок обители; мне не дозволялось разговаривать, и только раз в день я получала водянистое варево, после чего следовала нескончаемая молитва под гулкий, размеренный звон колокола. Меня ни на минуту не оставляли одну, разве только по ночам, когда я сидела в келье и прислушивалась к отдаленному грохоту пушек. Я не знала, что творится за стенами монастыря, однако с улиц то и дело доносились отзвуки причитаний, а пепел, падавший с дымного неба, засыпал весь скудный монастырский огород.

Как-то ночью неведомая сестра ядовито прошептала в замочную скважину моей двери:

— Французы принесли чуму! Твой дядя, чтобы поставить Флоренцию на колени, нанял зараженных чумой иноземцев, да только ему все равно не победить! Мы все умрем, но не позволим Медичи снова править нашим городом!

Монашки удвоили число ежедневных молитв, однако их старания оказались тщетными: четыре престарелые сестры заболели и испустили дух, захлебнувшись собственной рвотой и покрывшись гнойными язвами. Потеряв всякое подобие гордости, я со слезами умоляла монашек отпустить меня, выгнать, если иначе нельзя, за ворота, словно бездомную собаку. Сестры, однако, лишь молча смотрели на меня — так, словно я была неким животным, предназначенным на заклание.

Я знала, что скоро умру. Очень долго, казалось, целую вечность готовилась я к смерти. Не важно, каким образом это произойдет, твердила я себе, но необходимо сохранять мужество. И никогда, никому не показывать своего страха, потому что я — Медичи.

После долгих девяти месяцев осады, когда великолепные укрепления города превратились в груды камня, а горожане начали умирать с голоду, у синьории не осталось иного выхода, кроме как сдаться. В город вошла армия, состоявшая на жалованье у моего дяди.

Монашки запаниковали. Они переселили меня в просторную комнату, принесли сыру и сушеного мяса из погреба, где хранились их лучшие припасы. И все твердили, что только исполняли указания синьории, а сами, дескать, никогда не желали мне зла. Я смотрела на них отрешенно. Волосы мои кишели вшами, десны кровоточили, я исхудала как тростинка. Ожидание смерти настолько измучило меня, что даже не осталось сил их ненавидеть.

Через несколько дней в обитель прибыл Альдобринди. К тому времени я уже достаточно отъелась, чтобы принять его, не теряя сознания, и была одета в то самое платье, в котором он забрал меня из палаццо. Однако в глазах его отразились ужас и потрясение: должно быть, я больше походила на скелет, наряженный в камчатное детское платье, и Альдобринди повалился передо мной на колени, моля о прощении, но я не слушала.

— Где моя тетя? — негромко спросила я, когда он наконец унялся и стал заверять, что меня непременно освободят и отправят в Рим.

— Госпожа Строцци вынуждена была покинуть город, но даже в изгнании она ни на миг не прекращала бороться за тебя, — ответил Альдобринди после гнетущей паузы. — У нее началась горячка, и… — Он запустил руку под камзол и вручил мне запечатанный конверт. — Она оставила тебе вот это.

Я даже не взглянула на письмо тетушки, только сжала его в руках и сквозь бумагу ощутила невидимое присутствие женщины, которая составляла столь огромную часть моего мира, что невозможно было вообразить, что ее больше нет. Я не плакала, не могла плакать. Горе мое было чересчур глубоко.

В тот же день я покинула обитель Святой Лючии и выехала в Рим. Я не знала, что ждет меня впереди. Знала только, что мне одиннадцать лет, моя тетушка мертва, а моей жизнью распоряжаются другие.

Глава 4

Город, который я покинула, лежал в руинах. Город, в который я вернулась, стал неузнаваем. Свита предупреждала меня, что Рим чрезвычайно пострадал во время осады императорскими войсками, и все равно, когда наш кортеж спустился с холмов в долину Тибра, я не могла поверить собственным глазам. У меня сохранились смутные воспоминания о том кратком времени, которое я провела среди болотных испарений и великолепных палаццо Вечного города, но и этого оказалось достаточно, чтобы я сейчас всем сердцем пожелала вообще ничего не помнить.

Над разоренной округой возвышались дымящиеся груды развалин. Когда мы въехали в город, я увидела мужчин с пустыми глазами, изнуренных женщин, которые сидели, склонив головы, возле выгоревших дотла руин своего прежде уютного крова, жалких остатков разграбленного имущества и поруганных домашних святынь. Стайка ребятишек в лохмотьях стояла молча, словно они заблудились и не знали, куда попали. Сердце мое сжалось, когда я осознала, что ребятишки эти — сироты, точно такие же, как я. Вот только им, в отличие от меня, совершенно некуда податься. Кроме мулов, которых пригнали, чтобы разбирать завалы, я не увидела в городе никаких животных, даже вездесущих кошек. Отводя глаза от раздутых трупов, которые громоздились на улицах, словно кучи хвороста, от луж засохшей крови, я упорно смотрела только перед собой. А кортеж между тем продвигался ко дворцу Латеран, где, по словам свиты, мне и предстояло поселиться.

Уже были приготовлены комнаты, выходившие окнами на вытоптанные сады, и меня ожидали фрейлины — женщины благородного происхождения, готовые исполнить любое мое пожелание.

Среди них была Лукреция Кальваканти, светловолосая гибкая девушка с ясными голубыми глазами; она сообщила, что мой дядя, его святейшество, еще не вернулся из Орвието, но велел позаботиться о моих удобствах.

— Боюсь только, что мы немного можем предложить, — прибавила она, улыбнувшись. — Папские покои подверглись нашествию мародеров, все ценное разграблено. Однако у нас в достатке съестного, так что мы можем считать себя счастливчиками. Для тебя, герцогиня, мы сделаем все возможное, хотя, опасаюсь, на шелковые простыни сейчас рассчитывать не стоит.