Паводок, стр. 31

Когда он совсем уже решил, что Демидовы родители, видно, проживут там до осени, дверь оказалась открытой.

Демка был один, он не обрадовался Семену, кивнул, пропуская, потом улегся на диван, стал листать журнал как ни в чем не бывало, словно в комнате никого не было.

– Ты что? – удивился Семен, думая, что Демка, может, заболел или расхандрился, тоже бывает, особенно когда родители накажут. Но Демка молчал.

– Обиделся, что ли? – засмеялся Семен, и Демка нехотя ответил:

– А разве не за что?

– За что же? – спросил тихо, не подозревая, он.

– А за деньги, к примеру, – лениво поднимаясь, произнес Демка.

– За какие деньги? – ничего не понимал Семен.

– Не стыдно тебе? – вдруг поразился Демидка. Совсем не стыдно? Неделю прожил, а провизии привез смех сказать. Консервы вон можешь забрать – мы такие не едим!

Семка обалдело глядел на приятеля, не понимая, шутит он или нет, хмыкнул было, не зная, что и сказать, но Демидка его оборвал:

– Можешь не смеяться! – сказал он. – Лучше плати-ка. С чего это мы должны тебя задаром кормить? Думаешь, моим, раз в институте работают, денежки легко достаются?

Семка ощутил, как окаменело у него лицо.

– Сколько? – спросил он.

– Чего сколько? – не понял Демка.

– Сколько платить? – произнес Семка.

– Ну… – замялся Демка. – Не считал, – потом откинул сомнения: – Двадцать пять.

Семка бежал домой, кусая губы, боясь разреветься при всех, на улице, но, переступив порог, дал себе волю.

Мама, слушая, гладила его по плечу, говорила какие-то слова, но он не мог, никак не мог понять почему, зачем? Зачем такое предательство?

Слезы лились, мамины слова не помогали, – они не объясняли, а просто успокаивали.

Неожиданно мама сказала:

– Перестань! Ты ведь всегда был сильным.

Она сказала это жестко, уже не уговаривая, и Семка сразу успокоился. Мама заняла у соседей денег, Семка пошел в институт, где работала Анна Николаевна, разыскал ее, отдал деньги.

Сперва Демкина мать ничего не поняла, спрашивала: «Какие деньги? За что?» Но когда до нее все-таки дошло, Анна Николаевна сжала губы и замолчала, глядя в окно. Она долго думала о чем-то, потом сказала медленно, словно про себя: «Как же так?» И повторила: «Как же так?» Словно Семка ее обманул.

Семка был поглощен своей обидой тогда и не очень вглядывался в лицо Анны Николаевны, не очень старался понять, чего это она задумалась, только позже, когда все утихло в нем, когда он подрос и прошло время, он понял, что Демкина мать себя об этом спрашивала, себя и никого больше.

Анна Николаевна помолчала, решительно взяла деньги и сказала:

– Тебе их вернет Демид. Он принесет сам.

– Не надо, – сказал Семка, но Анна Николаевна не дала ему говорить.

– Молчи! – сказала она. – Молчи!

Демка пришел наутро, принес деньги, Семка не брал, и Демка готов был встать на колени, чтобы его простили. Семка не мог выдержать этой истерической сцены, не мог глядеть в умоляющее Демкино лицо, он кивнул головой, прощая, они пошли на лодочную станцию, катались на байдарке, но ничего у них не выходило, ничего не клеилось: Демка торопливо говорил о чем попало, Семка отвечал междометиями, и когда стало невмоготу, спросил:

– За что же ты меня так?

– Не знаю, – сказал Демка, мрачнея, – сам не знаю. Чего-то мне жалко стало. Какая-то напала жадность, и я не удержался.

Они встречались потом не раз, но Семку уже не тянуло к Демидке, хотя Анна Николаевна старалась склеить их старую дружбу. Что-то поселилось внутри Семки, какое-то отвращение к Демиду. Он не раз спрашивал себя, поражаясь: неужели жадность может вызвать предательство?

Выходило, может…

Демка все приходил и приходил к нему, и всякий раз, увидев лицо приятеля, Семка вспоминал то предательство и думал: что раз было однажды, может повториться снова… Демка сказал: жадность. И еще сказал, что не удержался. Но откуда в нем вдруг оказалась жадность – вон Анна Николаевна какая… «Может, – думал Семка, – жадность, предательство и всякая прочая гадость в каждом человеке есть, все дело действительно в том, чтобы удержаться. Чтобы эту гадость в себе утопить, уничтожить?»

Это он думал тогда, мальчишкой. А с Демкой они так и разошлись.

Демкино предательство долго саднило память, обжигая чем-то горячим, обидным, но потом все прошло, забылось.

А вспомнилось вдруг сейчас. Не к месту, не вовремя. Предательство Демки касалось только его, здесь же их было четверо. Тогда оскорбили его честь и достоинство, теперь речь шла о жизни.

Семка мотнул головой, отбрасывая эти глупые мысли. «Смешно даже, – подумал он, – разве можно сравнивать детство и то, что сейчас? О нас думают, – решил он, – знают и непременно спасут».

Семка взглянул на небо.

Луна, окаймленная мутным кругом, равнодушно озирала окрестность.

– Хорошо! Я признаю свою вину. Вы, вероятно, правы. Я не всегда проявлял достаточно человечности, гуманизма, доброты. Но согласитесь – это вина нравственная. Понимаете? Не уголовная, а нравственная. Это из области человеческих ошибок, о которых не говорится в Уголовном кодексе.

– У вас дети есть?

– Двое. Жена. В конце концов, не я, а моя семья, сознание того, что я единственный ее кормилец, могут вызвать, ну, не оправдание, так снисхождение? Моральное опять же?

– И у него остался ребенок. Он тоже был единственным кормильцем.

– Я готов искупить свою нравственную вину, если уж вы меня обвиняете. Ну, я могу, скажем, платить алименты на воспитание его ребенка.

– Слушайте, Кирьянов! Я вот гляжу на вас, внимаю вашим речам и никак не могу понять: где же предел вашего цинизма, вашей… впрочем, стоит ли подбирать слова – вашей подлости!

– Жалею, что мы встретились с вами в такой неравной ситуации.

– Ситуация неравная, это верно. И, боюсь, выравнять ее не удастся. Вряд ли судья и народные заседатели захотят увидеть лишь вашу нравственную вину, лишь вашу халатность, хотя и за халатность судят. Вы совершили уголовное деяние, Кирьянов. Я не прокурор, пока вы только подследственный, но я говорю вам: убийца – это вы!.. Впрочем, достаточно. Следствие окончено. Вы рассказали мне много больше, чем требуется от подследственного, Кирьянов. И вы мне ясны. Мне же хотелось узнать еще лишь одно. Что думал каждый из вас в девятнадцать часов пятьдесят минут двадцать пятого мая? Что было с каждым из вас – по ту и по эту сторону разделившей вас черты?..

25 мая. 19 часов 50 минут

Валентин Орлов

Орелик сидел на краю островка, и его знобило.

В полутьме слышался хруп льда и виднелось небольшое пятно. Дядя Коля продирался к плотику.

Неожиданно для себя Орелик заплакал.

– Дурак! – прошептал он, ругая себя. – Дурак!

– Что ты там шепчешь? – спросил, наклоняясь и вглядываясь в него, Семка.

– Это я виноват! – крикнул Орелик. – Я! – заорал истошно, дико, испугав Семку. – Дядя Коля! Вернись!

Семка толкнул Вальку в плечо, и тот заплакал навзрыд, не таясь, полез по привычке в карман ватника за платком и вытащил тетрадку.

В нем было письмо Аленке.

Бесконечное, недописанное письмо.

Лицо Орелика вытянулось. Он смахнул рукавом слезы, нерешительно замер.

Потом стал рвать тетрадку.

Мокрые страницы поддавались легко.

– Свихнулся! – крикнул ему Семка, дрожа и тоже плача. – Свихнулся, да?

Но Орелик исступленно рвал тетрадку. Глаза его глядели в темноту, и вдруг он замер.

Крик заклокотал в его горле.

– Люди добрые, – пробормотал он. – Помогите!

25 мая. 19 часов 50 минут

Петр Петрович Кирьянов

Едкий, желтый дым от выстрела карабина послушно плыл за плечами Кирьянова то в одну, то в другую сторону.