Никто, стр. 49

Он не знал, что теперь делать. Куда ехать? Где прятаться? Зачем жить?

Выжал сцепление, развернулся, двинулся к шоссе, не спеша поехал по нему в сторону от городка. Перед каким-то мостиком остановился, взял из багажника чемодан и лопаты. Отошел в лесок, выбрал, где речка делалась поглубже, черный такой омуток, осторожно опустил чемодан. Лопаты кинул сверху. На ближнем дереве, это была елка, надломил мохнатую лапу на всякий случай.

Дальше он действовал расторопнее. Вернулся в город и переложил сумку в задрипанный «жигуль», на котором приезжали за ним Таракан с амбалом и тем официантом. «Мерс» поставил в гараж, ключи оставил в замке. В бардачке «Жигулей» нашел техпаспорт и права незнакомого мужика.

Завел таратайку и поехал.

Сперва неуверенно, потом все скорей.

Чем светлей становилось, тем больше машин возникало на дороге, наконец, он влился в поток, ведущий к Москве.

Топорик действовал разумно. Не выбивался вперед, ке превышал скорость. Его зачуханный автомобиль следовал, как правило, в хвосте скапливающихся из-за низкой скорости грузовиков, проходил вслед за ними милицейские посты, а видом своим решительно не привлекал внимания. На станции заправки, что покрупней, пофасонистей, с магазинчиками и закусочными, он махнул в обменной кассе сотню баксов на рубли, что решительно не вызвало у кассирши ни малейшего интереса. Она даже не посмотрела на него.

На эти деньги заправил машину, поел и взял в дорогу две бутылочки «Спрайта». Надо бы купить большую двухлитровую емкость, но он почему-то взял две маленьких.

Отъехав километров двести от своего городка, Кольча свернул на грунтовку, а с нее в ельничек, закрыл изнутри все двери и уснул.

Он будто погрузился в чистую воду.

Женя целовала его и говорила какие-то нравоучительные слова; Гнедой, скаля зубы, просил на сигареты; кивал, чему-то радуясь, директор Георгий Иванович. И только шикарный Валентайн кричал расстроенно: «Значит, все-таки деньги! Деньги!» А он мотал, отказываясь, головой.

Еще в сон приходил лысый Гошман. Сидел на чем-то круглом, вроде как на бревнышках, махал на Кольчу рукой, будто они о чем-то спорили или Топорик о чем-то спрашивал, а Гошка отвечал:

– Ничего страшного. Как везде.

Кольча не знал, не слыхал, о чем он спрашивал Гошку или о чем спорил, слышал только ответ. Дружбан повторил его несколько раз. Может, три или даже четыре.

И все это действие, вся эта сцена слепилась в одну картину, без разрывов, без всяких стыков, ведь, казалось, как могут соединяться Женя и Гошка, они и знать-то друг друга не знали, а тут не то чтобы стояли рядком, а один сменял другого очень естественно, будто все находятся в одном помещении или одном пространстве.

11

Он проснулся, встревоженный еще чем-то, дернулся и увидел перед собой троих детей.

Два мальчика лет шести и семи да девочка постарше, сшитые все на одну колодку, одинаково белобрысые, одинаково сероглазые в простеньких линялых одежках и в резиновых, на босу ногу, сапожках, блестевших, как новенькие, от росы.

В руках у всех троих были разномастные цветные бидончики с земляникой, и увидав ее, Кольча открутил стекло, попросил хрипло:

– Продайте!

Дети не шелохнулись. Тогда он полез в карман, достал мятую сотню, протянул ее в окно. Пацаны поглядели на девочку, но она не шевельнулась. Тогда самый маленький смело подошел к машине и протянул бидончик, сказав шепеляво:

– Ешь так!

Топорик открыл дверь, принял бидончик, запустил в него ладошку, отправил в рот пригоршню переспелых душистых ягод.

Пахнуло лесом, теплом и еще чем-то непонятно родным, хотя никогда никакой родни не знал Кольча. Ему вдруг захотелось все бросить – и машину, и чемодан проклятый, – пойти вместе с этими детьми, вернуться в детство, только не свое, интернатское, а этих вот малышей, даже не зная, кто они и откуда.

И он спросил:

– Вы кто?

– Живем здесь, – бойко ответила девочка и протянула руку. За елками, на поляне стоял не замеченный им, нарядно-желтый деревянный дом.

– А молоко у вас есть? – спросил еще.

Девочка кивнула и повернулась, пошла к дому, за ней двинулись послушные мальчики. Кольча вылез из машины, догнал детей.

Дом был сложен из сосновых бревен, солнце освещало его сбоку, уже сойдя со своей высшей отметки, и эти боковые лучи окрашивали строение медовым, казалось, пахучим цветом, где-то за избой кратким, умиротворенным мыком дала знать о себе корова, а на крыльцо, как только они приблизились, вышла красивая большая и босая женщина, повязанная ярко-красной косынкой, – лицо, руки и ноги ее были загорелыми а смотрела она на Кольчу из-под руки, потому как приближались дети от солнца, и приветливо улыбалась, так что Топорику показалось, будто она его ждет, и ждет давно.

Он поздоровался, любуясь женщиной, остановился леред крыльцом и, забыв про молоко, думал, что эта женщина не похожа на Зинаид, и вовсе не потому, что подбородок не равняется по ширине лбу и их нельзя очертить циркулем, а просто потому, что лицо ее было открытым, нелукавым, ясным.

«Может, это моя мать? – подумал Кольча и усмехнулся сам себе, передумав по-другому: – Вот была бы у меня такая мать!

– Здравствуйте, – обращаясь к нему на вы, сказала тем временем женщина глубоким грудным голосом. И вдруг пригласила, словно слышала разговор в лесу: – Заходите, поешьте молочка с ягодками.

Дети, как ангелы, летали, обгоняя друг дружку, поднося Топорику кружку ледяной колодезной воды, мыльце, полотенце, и всякий раз в нем что-то щелкало, ломаясь, какая-то скорлупа трескалась вроде как, и приступали, вливались в кровь беззащитность и покой. Словно добрался он наконец до дому, и все прошлые испытания – от самого неясного рождения – оставались где-то очень-очень далеко, а этот дом и поляна в лесу, на которой он построен, и есть его настоящая, истинная жизнь.

Он снял ботинки, помыл и ноги, вошел в дом босым, сел в угол под образа, под лампадку, перекрестившись неумело, и женщина, похожая на мать, – сказать лучше, женщина, на которую должны походить все матери, подвинула к нему запотевшую крынку с холодным молоком, глиняную кружку и землянику, пересыпанную в глиняное же блюдо.

Он принялся есть, вдыхая запахи леса и тишину, хотя по избе непрестанно, но не как обычные дети, а будто мотыльки, двигались два белобрысых мальчика и девочка.

Все это не походило на правду, вообще – на жизнь. Какая-то сказка или видюшник… Так, может, было когда-нибудь на земле, но не теперь, нет. Сейчас люди боятся друг друга, опасаются за детей, сторонятся пришлых, стараются если и ответить, то не вдаваться, кивнуть да отвернуться. Будто все в черном каком-то приступе или тумане – ни добрых слов, ни добрых дел, каждый за себя, даже напиваются и то как-то в одиночку или уж с самыми близкими, редко в гости стали ходить, и не в том только суть, что бедно живут и денег нет, а вот именно в этом – в черном приступе не то чтобы зла, ненависти, – хотя и этого хватает, – в безнадежности, в черной недоброте, в опаске…

А тут… Это когда-то было, не сейчас…

Но – было? Было ли когда, чтобы люди друг другу дверь без знакомств отворяли, за стол сажали, а уж после спрашивали, как зовут и куда идешь?

– Как зовут вас, – спросила мать, – куда едете?

Кольча назвался, объяснил, что движется в Москву, но вот приустал, зачалил в лесок, попросил прощения за нарушение покоя.

– Поживите у нас, поночуйте в сенце, на сеновале, скоро вернется наш тятя, он на объезде, лесник.

Нет, все это странно было, неправдоподобно. Так не бывает. Ему не хотелось спрашивать, как ее зовут, как кличут ребятишек. Хотелось оставить все как есть – видением, явившимся после бури, миражом, который все равно исчезнет.

– Мне надо ехать, – сказал Кольча, с тоской думая о неясности, которую и представляет собой вся его последующая жизнь. – Но если можно, – попросил, – я бы полежал еще полчасика на опушке.

Он вышел, сопровождаемый всеми четырьмя, и, без конца благодаря за внимание и ласку, улегся на одеяльце, разостланное в траве.