Никто, стр. 30

Но ту вопросы не смутили.

– Как же, – ответила она, – к нам всякие мериканцы пачками едут, детишек усыновляют. – Ее личико скукожилось, и морщинок стало больше от лукавой догадки. – Видать, сами рожать разучились, вот наших и берут. А наши-то! Ох! Как огурчики с одной грядки. Беленькие, крепенькие, правда, и больных полно, да разве это для мериканок-то беда? У них вон все есть, всякие лекарства. Вот наших и берут. И подарочки везут, а как же, чего тут плохого? И деткам хорошо, и дому, где выросли.

На углу старуху выпустили, а когда отъехали метров десять, Валентин захохотал:

– Поздно ты, парень, родился! А то забрали бы тебя «мерикашки» —то! И стал бы ты постепенно настоящим нью-йоркским гангстером. Ник Топороу!

Коля смеялся тоже, норовя угодить настроению хозяина. И брата! Чего бы просто хозяину хлопотать, разыскивать какую-то мать?

5

Потом они расстались, и Колю снова стало троить, как это бывает с движком. В четырехтактном двигателе на одной свече не возникает искры, вот и звучат только три такта вместо четырех. Движок будто задыхается. Словно человек от недостатка кислорода.

Он и сам знал, а детская начальница только это подтвердила, ведь она хоть и в кольцах, но раз тут сидит, значит, понимает, что затея Валентина никому не нужна. При чем тут какая-то мать, ему и так уже пятнадцать. Все ясно. А вдруг ее найдут?.. Зачем она? О чем они станут говорить? Ничего же не произойдет – он как учился в ПТУ, так и станет доучиваться, а она – только лишняя тоска.

Он чертыхался про себя, злился на Валентина. Успокоился лишь к вечеру. Как весенняя речка, вернулся после половодья в свои берега.

Делать было нечего, и Топорик решил прошвырнуться.

Он пошел по улице без всякой цели и плана, хотел поначалу пошататься возле квартиры с подушечками, обойти один за одним четыре угла, обогнуть квартал, но ноги сами собой понесли дальше, и он двигался бездумно, снова захлопнув все свои створки и форточки, ничего не соображая, тупо отмеривая шаги да вдыхая весеннюю свежесть.

Вечерний город жил неровной нынешней жизнью. Где-то сияли огни, и на стене вспыхивали неоновые, непременно нерусские буквы «Bar», означавшие обыкновенную забегаловку с городскими забулдыгами возле нее, а дальше опять со всех сторон обступала несвежая, без единого фонаря, тьма. Потом светились витрины шустрого гастронома, где приторговывали и шмотками, вновь толкалось десятка два досужих то ли мужиков, то ли парней, вроде скидывались на бутыль или просто тусовались – ничтожная, нищенская, бездельная кучка пестро одетых людей. И снова полквартала тьмы.

Нормальные люди с приходом вечера теперь предпочитали отсиживаться дома, и хотя городок их не Москва или какой другой крупный центр, где, как послушаешь телек, каждый день отстреливают по десятку сограждан – невинных и виновных, – выходить во тьму все же считалось делом рисковым, так что всюду светились огни – народ ужинал, глядел новости или импортную кинуху, а на улицах было пусто, хотя и не тихо.

Взлаивали собаки, проскакивали на высокой скорости нередкие кары, перекрикивались, смеялись алкаши возле освещенных витрин. И все-таки было тихо, так по крайней мере ощущал город Топорик, шагающий краями луж, обросших хрупким ледком, выбирающий сухой, оттаявший за день асфальт, движущийся куда глаза глядят в слегка подмороженном состоянии.

Впереди он увидел церковь с освещенным большим крыльцом. Широкие двустворчатые двери ее были распахнуты, может быть, недавно закончилась служба, люди вышли, а вход за ними не успели закрыть. Кольча остановился. В глубине храма тускло взблескивал иконостас, красными точками горели лампадки, и Топорика что-то настойчиво позвало туда, в эту сумрачную и таинственную глубину.

Он снял кепку еще на улице, сунул ее в карман кожаной куртки, вошел вовнутрь. Сбоку, за лоточком с книгами, картонными иконками и свечками, возились, видно, закрывая торговлю, старик и старуха – оба седые до белизны, а оттого по виду благородные. Чем-то веяло от них хорошим, не уличным, хотя возились они вполне обыкновенно, как все мелкие торговцы, убирающие перед закрытием свой товар.

Кольча протянул деньги, купил тонкую свечку, спросил:

– А куда поставить?

– Во здравие или за упокой? – спросила старушка, отложив свои хлопоты и вглядываясь в него. Топорик смутился. Он хотел просто поставить свечку Богу или Христу. Или Деве Марии, наконец, про нее он тоже немного знал, она родила Христа. А, оказывается, надо по-другому. Он пожал плечами.

– Первый раз в храме-то? – спросил старик, похожий на какого-нибудь святого.

– Ага, – кивнул Кольча. Ему хотелось выглядеть перед стариками независимым, состоятельным, взрослым, он поэтому и сотню протянул, так что седая старушка долго набирала ему сдачу из мятых десяток и мелочи. Но не получалась у него эта независимость, эта взрослость.

– Так за кого, мил сокол, свечку-то поставить желаешь? – мягко спросила его старушка. – За мертвого или живого?

– За мертвого, – сообразил он.

– Тогда вот сюда, где крест…

Под крестом стояла массивная бронзовая подставка с отверстиями для свечей, и Кольча установил туда свою. Долго глядел на нее, мгновенно завороженный десятком чуть потрескивающих, ровно горящих огоньков.

– Как зовут-то? – спросил кто-то из-за спины, и Топорик резко обернулся. Старик в валенках с калошами и черном пальто вглядывался в него пристально, хотя и доверчиво, чуточку улыбаясь, желая помочь.

– Меня? – удивился Кольча.

– За кого свечу ставишь, – едва качнул белой головой старец.

– Антон, – ответил пацан.

– Возьми вон там карандаш, – указал старик на край прилавка, – кусочек бумаги, запишл имя, положи немного денег и на заутренней помянут твоего покойника… Попросят у Господа для него царствия небесного…

Кольча послушно выполнил указанное, повернулся к выходу и заметил, как старик и старуха жалостно глядят на него. Он передернул плечами: чего они? Перед выходом обернулся, мгновение постоял. Вроде следовало перекреститься, но Кольча не умел. Да еще стыдился этих двоих. Так и вышел. Хотя знал Кольча, что нарушил что-то и вел себя как неграмотный и тупой, ему все равно стало легче. На улице опять обернулся. Старик закрывал створки дверей.

Почему Кольче стало легче? И от чего легче? Он и сам этого не понимал. Ровно освободился от какой-то тяжести в плечах, от удушья в горле. Будто кто его подтолкнул в спину, по голове погладил.

Он было подумал про Антона, но ясно – это от растерянности. Если за упокой, то он знал всего лишь одного покойника, хотя, привяжись кто – ничего бы не мог о нем рассказать. Почти ничего. А вот за здравие – таких людей много. И пацаны, хотя бы трое корешков с самого раннего детства. И Георгий Иванович, ясное дело, живи долго, долговязый дядька, наемный отец двух с половиной сотен детей. И тетя Даша, в конце-то концов, пусть тащит свои сумки домашней корове, как та старуха из Дома ребенка, сейчас все тащат, чтобы выжить, выкарабкаться, самим поесть и других накормить. И, ясное дело, Валентайн, фиксатый предводитель, хозяин и брат, о котором, если честно сказать, Топорик тоже ничего и не знал. Вообще, подумал Кольча, в следующий раз он возьмет десяток свечей и поставит каждому за здравие. Попросит у Господа Бога, или у Христа, или, опять же, у владычицы небесной каждому долгой жизни, здоровья и добра.

Он поглядел вверх, небо расчистилось, и звезды целыми мириадами вглядывались в него, в пацана без роду, без племени. То ли теплый воздух земли поднимался в небесные края, то ли от дальности и безмерной величины пространств, но звезды ласково и медленно помаргивали ему, соглашаясь с ним, одобряя за что-то, обещая утешение.

Неведомо почему, ноги несли его к интернату, и минут через двадцать он прошел, незамеченный, в коридор спального корпуса.

Зоя Павловна – а может, кто другой? – уже смоталась к себе домой, грубо нарушив все правила ответственности и распорядка, Кольча переступил знакомый порог, притворил за собой дверь, прислонился к стене рядом с входом.